Белаш, Юрий Семёнович.

1920-1988
О СЕБЕ


Белаш - солдат Я никогда не думал, что могу писать стихи.

Три строки я еще мог, попотев, накропать, а вот зарифмовать четвертую - было свыше моих сил. Белые давались легче, но и они, в общем, являли жалкий вид. Провоевав три с половиной года на фронтах Отечественной войны, я поступил в Литературный институт имени А.М.Горького - с пьесой, затем перешел на критику, окончил аспирантуру - и занимался рецензированием и редакторской работой. Видать, штудируя чужие книги и рукописи, я и сам кой-чему научился,- во всяком случае, в конце 1967 года написал свое первое стихотворение - "Слезы". Не преувеличиваю: это было столь неожиданно, что я долго не мог уразуметь, как же сие произошло...



Белаш - солдат
С тех пор и пишу стихи. В основном - о войне: другие темы кажутся пресными.

Конечно, о войне написано так много, что подчас представляется, что написано уже все. Но это не так. И особенно это ясно тем, кто был в окопах. А я был. Был сержантом в стрелковом батальоне, в нескольких сотнях метров от врагов и в нескольких сантиметрах от смерти. От того-то и пишу главным образом о бойцах и сержантах переднего края - о том, что детально знаю по собственному опыту. Понятно, для литературной работы знание материала еще не все. Но при равных прочих условиях непосредственное знание жизненного материала, точное следование ему - на мой взгляд, основное, что надо поэту.


  Вот я и старался - предметно, в прямом изображении - передать чувства и мысли моих, в большинстве своем, давно погибших фронтовых товарищей, Белаш - офицеробстановку переднего края, собственные впечатления военных лет.

И когда я сейчас пытаюсь понять, а почему я так поздно стал писать стихи, то прихожу к мысли, что главная причина, пожалуй в том, что я, как ни странно, долго не мог постичь простую истину: поэзия должна быть познавательна не меньше, чем добротная проза. Но лучше поздно, чем никогда...





Окопные стихи.


Он

Он на спине лежал, раскинув руки,
в примятой ржи, у самого села, ––
и струйка крови, чёрная, как уголь,
сквозь губы неподвижные текла.
И солнце, словно рана пулевая,
облило свежей кровью облака...
Как первую любовь,
не забываю
и первого
убитого
врага.


Пехоту обучали убивать

Пехоту обучали воевать.
Пехоту обучали убивать.

Огнем. Из трехлинейки, на бегу,
Все пять патронов - по знакомой цели,
По лютому, заклятому врагу
В серо-зеленой, под ремень, шинели.

Гранатою. Немного задержав,
К броску уже готовую гранату,
Чтоб, близко у ноги врага упав,
Сработал медно-желтый детонатор.

Штыком. Одним движением руки.
Неглубоко, на полштыка, не дале.
А то, бывали случаи, штыки
В костях, как в древесине, застревали.

Прикладом. Размахнувшись от плеча,
Затыльником в лицо или ключицу.
И бей наверняка, не горячась,
Промажешь - за тебя не поручиться.

Саперною лопаткою. Под каску.
Не в каску - чуть пониже, по виску,
Чтоб кожаная лопнула завязка
И каска покатилась по песку.

Армейскими ботинками. В колено.
А скрючится от боли - по лицу.
В крови чтобы горячей и соленой
Навеки захлебнуться подлецу.

И, наконец - лишь голыми руками.
Подсечкою на землю положи,
И, скрежеща от ярости зубами,
Вот этими руками задуши!

С врагом необходимо воевать.
Врага необходимо убивать.

Судьба

Он мне сказал:
- Пойду-ка погляжу,
Когда ж большак саперы разминируют…
- Лежи, - ответил я, - не шебуршись.
И без тебя саперы обойдутся…
- Нет, я схожу, - сказал он, - погляжу

И он погиб: накрыло артогнем.
А не пошел бы – и остался жив.
___
Я говорю:
- Пойду-ка погляжу,
Когда ж большак саперы разминируют…
- Лежи, - ответил он, - не шебуршись.
И без тебя саперы обойдутся…
- Нет, я схожу, - сказал я, - погляжу

И он погиб: накрыло артогнем.
А вот пошел бы – и остался жив.

***

Памяти техника-лейтенанта Анатолия Щукина из Моршанска
“До свиданья” не скажешь:
свиданья — не будет. А “прощай” —
не решаются вымолвить люди.
И уходят безмолвно в сосновую рамень,
и шуршит подорожник у них под ногами.

Запрокинулись сосны в лазурь головою
и полощут лениво зеленую хвою,—
и бойцов, уходящих из жизни до срока,
болтовнёю трескучей провожает сорока.


Ночная атака

Утопая в снегу, мы бежали за танками
А с высотки, где стыло в сугробах село,
били пушки по танкам стальными болванками
а по нам – минометчики, кучно и зло.

Мельтешило в глазах от ракет и от выстрелов.
Едкий танковый чад кашлем легкие драл
И хлестал по лицу – то ли ветер неистово,
то ли воздух волною взрывною хлестал.

Будь здоров нам бы фрицы намылили холку!
Но когда показалось, что нет больше сил –
неожиданно вспыхнул сарай на задворках,
точно кто-то плеснул на него керосин.

Ветер рвал и закручивал жаркое пламя
И вышвыривал искры в дымящийся мрак, -
Над высоткой, еще не захваченной нами,
Трепетал, полыхая, ликующий флаг.

Через час у костра мы сушили портянки…

Что видно из окопа

Что видно из окопа? —
заброшенный пустырь,
поросший лебедой,
полынью и ромашками —
исхлёстанные пулями;
повсюду — хлам и мусор:
похоже, горожане
устроили здесь свалку;
овражек травянистый
с корявыми сосёнками,
и заросли орешника —
осколками порубаны;
ребячий стадион —
лужайка, на которой
футбольные ворота
без перекладин сверху;
какая-то постройка,
сгоревшая дотла —
чернеют головёшки;
а рядом — бузина,
и ягоды — кровинками...

Что видно из окопа? —
булыжная шоссейка,
омытая дождями,
в шеренгах тополей;
зелёно-бурый танк,
подбитый на дороге, —
и башня набекрень;
воронки от снарядов
с отвалами земли,
а минные — помельче,
как треснувшие блюда;
да проволока ржавая
колючих заграждений
с присевшими стрекозами...

Что видно из окопа? —
бедняга воробей,
пораненный войною,
скакает через силу,
заваливаясь набок;
бугры кротовых куч,
после дождей нарытые;
мышонок полевой —
снуёт себе у норки,
корма заготовляет;
и тучи синих мух
над трупами убитых...

Что видно из окопа? —
немецкая траншея
у городка фабричного —
проходит огородами:
картофель и капуста;
окраинные домики:
разрушенные крыши,
проломанные стены,
распахнутые двери,
повыбитые окна —
и ни души вокруг;
и две трубы кирпичные
на фоне неба синего
с застывшими барашками
далёких облаков...

Что видно из окопа? —
да ничего особого:
нейтралка — вот и всё!

Замполит

Шли Брянщиной. Фриц драпает. Большое село — Ишово. Часть изб горит. Старуха произносила речь...
Из фронтового дневника. 20 сентября 1943 года
Помню:
стоя на пожухлом склоне,
вытянув натруженные руки,
к нам, идущим по селу колонной,
с речью обратилася старуха.

Стлался дым — чадили гарью хаты:
фрицы драпанули из села,
и остались после них, проклятых,
как обычно — пепел и зола.

И хотя уже мы пол-России
видели в руинах и слезах,
горло жгли старухины, простые,
не из книжек взятые слова.

И Вершинин Колька, мой наводчик,
произнёс серьёзно так на вид:
— Неплохой бы вышел, между прочим,
из мамаши этой замполит!..

А у замполита сдали нервы.
И, проковыляв с пригорка, мать
принялась над нами, как над мёртвыми,
жалобно, по-бабьи, причитать.

Тут мы растерялись на мгновенье.
А Вершинин Колька говорит:
— Мать! Не хорони нас прежде времени.
Это дело, знаешь, не горит...

И уж всё на свете перепутав
и не зная, как себя вести,
на прощанье стала нас старуха
по-крестьянски истово крестить.

И мы шли —
повзводно и поротно,
с Богом незнакомые вовек,
шли
в шеренгах, сдвинувшихся плотно,
словно все — один мы человек;
шли
под это крестное знаменье,
как когда-то предки наши шли,
шли сурово
под благословенье
русской
исстрадавшейся
земли.

Неудачный бой

Мы идем — и молчим. Ни о чем говорить нам не хочется.
И о чем говорить, если мы четверть часа назад
положили у той  артогнем перепаханной рощицы
половину ребят — и каких, доложу вам, ребят!..

Кто уж там виноват -
разберутся начальники сами,
Наше дело мы сделали: сказано
было “вперед” — мы вперед.

А как шли!.. Это надобно видеть своими глазами,
как пехота, царица полей, в наступленье в охотку идет...
Трижды мы выходили на ближний рубеж для атаки.
Трижды мы поднимались с раскатистым криком “ура”.

Но бросала на землю разорванной цепи остатки
возле самых траншей пулеметным огнем немчура.
И на мокром лугу, там и сям, бугорочками серыми
оставались лежать в посеченных шинелях тела...

Кто-то где-то ошибся.
Что-то где-то не сделали.
А пехота все эти ошибки
оплачивай кровью сполна.

Мы идем — и молчим....


Сухая тишина

Шли танки...
И земля — дрожала.
Тонула в грохоте стальном.
И танковых орудий жала
белёсым брызгали огнём.

На батарее — ад кромешный!
Земля взметнулась к небесам.
И перебито, перемешано
железо с кровью пополам.
И дым клубится по опушке
слепой и едкой пеленой, —

одна, истерзанная пушка,
ещё ведёт неравный бой.
Но скоро и она, слабея,
заглохнет, взрывом изувечена,
и тишина — сухая, вечная —
опустится на батарею.
И только колесо ребристое
вертеться будет и скрипеть, —

здесь невозможно было выстоять,
а выстояв — не умереть.


ГЛАЗА

Если мертвому сразу глаза не закроешь,
То потом уже их не закрыть никогда.
И с глазами открытыми так и зароешь,
В плащ-палатку пробитую труп закатав.

И хотя никакой нет вины за тобою,
Ты почувствуешь вдруг, от него уходя,
Будто он с укоризной и тихою болью
Сквозь могильную землю глядит на тебя.

Пулеметчик

Памяти пулеметчика Юрия Свистунова, погибшего под Ленинградом.
По-волчьи поджарый, по-волчьи выносливый,
с обветренным, словно из жести, лицом, -
он меряет версты по пыльным проселкам,
повесив на шею трофейный "эмгач",
и руки свисают – как с коромысла.

И дни его мудрым наполнены смыслом.
У края дымящейся толом воронки
он шкурой познал философию жизни:
да жизнь коротка – как винтовочный выстрел
но пуля должна не пройти мимо цели.

И он - в порыжелой солдатской шинели –
шагает привычно по пыльным проселкам, -
бренчат в вещмешке пулеметные ленты,
торчит черенок саперной лопатки
и ствол запасной, завернутый в тряпки.

Он щурит глаза, подведенные пылью, -
как будто глядит из прошедшего времени
и больше уже никуда не спешит…
И только дорога – судьбою отмеренной -
Еще под ногами пылит и пылит.

***

Прошлогодний окоп… Я их видел не раз.
Но у этого – с черной бойницею бруствер.
И во мне возникает то нервное чувство,
будто я под прицелом невидимых глаз.

Я не верю в предчувствия. Но себе – доверяю.
И винтовку с плеча не помешкав срываю
и ныряю в пропахшую толом воронку.

И когда я к нему подползаю сторонкой,
От прицельного выстрела камнями скрыт, -
по вспотевшей спине шевелятся мурашки:

из окопа – покрытый истлевшей фуражкой –
серый череп, ощеривши зубы, глядит…

Перекур

Рукопашная схватка внезапно утихла:
запалились и мы, запалились и немцы, -
и стоим, очумелые, друг против друга,
еле-еле держась на ногах…

И тогда кто-то хрипло сказал: "Перекур!"
Немцы поняли и закивали : "Я-а, паузе…"
и уселись – и мы, и они – на траве,
метрах, что ли, в пяти друг от друга,
положили винтовки у ног
и полезли в карманы за куревом…

Да, чего не придумает только война!
Расскажи – не поверят. А было ж!..
И когда докурили – молчком, не спеша,
не спуская друг с друга настороженных глаз,
для кого-то последние в жизни –
мы цигарки, они сигареты свои, -
тот же голос, прокашлявшись, выдавил:
"Перекур окончен!"

НАТУРАЛИЗМ

Памяти младшего лейтенанта Афанасия Козлова, комсорга батальона
Ему живот осколком распороло...
И бледный, с крупным потом на лице,
он грязными дрожащими руками
сгребал с землёю рваные кишки.

Я помогал ему, хотя из состраданья
его мне нужно было застрелить,
и лишь просил: «С землёю-то, с землёю,
зачем же ты с землёю их гребёшь?..»

И не было ни жутко, ни противно.
И не кривил я оскорблённо губ:
товарищ мой был безнадёжно ранен,
и я обязан был ему помочь...

Не ведал только я, что через годы,
когда об этом честно напишу, —
мне скажут те, кто пороху не нюхал:
«Но это же прямой натурализм!..»

И станут — утомительно и нудно —
учить меня, как должен я писать, —
а у меня всё будет пред глазами
товарищ мой кишки сгребать.


* * *

Я бы давно уже — будь моя воля! —
на площади
соорудил бы
бесхитростный памятник лошади.

Только не тем величаво-державным кобылам,
что постаменты гранитные
крошат чугунным копытом,
а фронтовой неказистой
лошадке-трудяге,

главной в пехотных полках
механической тяге,
что, надрывая мотор свой
в одну лошадиную силу,
вместе с солдатами
грязь по просёлкам месила
и с неизменным,
почти человеческим мужеством
пушки тянула,
повозки с армейским имуществом,

чаще солдат погибая во время бомбёжек:
люди найдут, где укрыться,
а лошадь — не может,
ну и когда было туго весной
с продовольствием,
лошадь сама пищевым становилась
довольствием...

Я бы давно уже —
будь моя воля! — на площади
соорудил бы заслуженный
памятник лошади.

* * *

Очистка от противника траншей —
гранатами, штыками, финками,
и топчем, топчем трупы егерей
армейскими тяжёлыми ботинками.

Ответят за войну и за разбой!
Мы их живыми, гадов, не отпустим.
Мы их потом, когда окончим бой,
как брёвна, выбросим за бруствер.

Трусость

Немцы встали в атаку…

Он не выдержал – и побежал.
- Стой, зараза! – сержант закричал,
Угрожающе клацнув затвором,
и винтовку к плечу приподнял.
- Стой, кому говорю?! –
Без разбора
трус,
охваченный страхом,
скакал,
и оборванный хлястик шинели
словно заячий хвост трепетал.
- Ах, дурак! Ах, дурак в самом деле…-
помкомвзвода чуть слышно сказал
и, привычно поставив прицел,
взял на мушку мелькавшую цель.
Хлопнул выстрел – бежавший упал.

Немцы были уже в ста шагах…

ФРОНТОВОЙ ЭТЮД.

Сидел он бледный в водосточной яме.
За воротник катился крупный пот.
И грязными дрожащими руками
он зажимал простреленный живот.

Мы кое-как его перевязали...
Но вот, когда собрались уносить,
он, поглядев запавшими глазами,
вдруг попросил, чтоб дали покурить.

Под пеплом тлел огонь нежаркий,
дым отливал свинцовой синевой, —
курил солдат последнюю цигарку,
и пальцы не дрожали у него.

Мы хотели его отнести в медсанвзвод.
Но сержант постоял, поскрипел сапогами:
— Все равно он, ребята, дорогой помрет.
Вы не мучьте его и не мучайтесь сами...—
И ушел на капэ — узнавать про обед.

Умиравший хрипел. И белки его глаз
были налиты мутной, густеющей кровью.
Он не видел уже ни сержанта, ни нас:
смерть склонилась сестрой у его изголовья.
Мы сидели — и молча курили махорку.

А потом мы расширили старый окоп,
разбросали по дну его хвороста связку,
и зарыли бойца, глубоко-глубоко,
и на холм положили пробитую каску.

Возвратился сержант — с котелками и хлебом.

Они

Мы еле-еле их сдержали…
Те, что неслися впереди,
шагов шести не добежали
и перед бруствером упали
с кровавой кашей на груди.

А двое все-таки вскочили
в траншею на виду у всех.
И, прежде чем мы их скосили,
они троих у нас убили,
но руки не подняли вверх.

Мы их в воронку сволокли.
И молвил Витька Еремеев:
- А все же, как там ни пыли,
Чего уж там ни говори,
а воевать они – умеют,
гады!...


***
Нет, я иду совсем не по Таганке –
иду по огневому рубежу.
Я – как солдат с винтовкой против танка:
погибну, но его не задержу.
И над моим разрушенным окопом,
меня уже нисколько не страшась,
танк прогрохочет бешеным галопом
и вдавит труп мой гусеницей в грязь.
И гул его и выстрелы неслышно
Заглохнут вскоре где-то вдалеке…

Ну что же, встретим, если так уж вышло,
и танк с одной винтовкою в руке.

Штыковой бой

(Триптих)

Мужи зрелые мы.
В свалке судеб
Нам по плечу борьба.
Алкей


1
Команды в этом гаме не слыхать
но видишь краем глаза, как помвзвода
натренированно бросает через бруствер
своё сухое жилистое тело
и хищно изогнувшись, берёт винтовку:
"В штыки!..."

Он не бежит и не кричит "ура"
и лозунгов, оборотясь, не произносит:
он - бережёт дыхание;
шагает голенасто, петляя на ходу,
чтоб сбить с прицела фрицев, -
а мы ...
а мы, ну как во сне дурном,
бежим - и всё догнать его не можем ...

И как во сне дурном -
накатывает цепь серо-зелёных кителей и брюк
и топот кованых сапог;
белеют в руках гранаты
на длинных деревянных рукоятках:
сейчас противник даст гранатный залп!

Но помкомвзвода, упреждая,
зубами рвёт чеку у РГДэ,
потом ещё у трёх поочерёдно, -
и желтоватый дым гранатных взрывов
пятнает атакующую цепью

Он бьёт гранатами за сорок метров,
а мы - на двадцать, двадцать пять:
подводят нервы;
ведь что там не толкуй,
а воронёный блеск кинжального штыка,
примкнутого к немецким карабинам,
мутит сознание,
и кажется, что снится сон дурной ...

Но и во сне есть логика,
И мы, опережая помкомвзвода,
бросаемся в штыки -
забыв про смерть, забыв про жизнь.
Он же,
затвором лязгнув, вгоняет в ствол патрон
и, опустившись мягко на колено,
срезает ближнего зарвавшегося гада.

В таком бою и с двух шагов промажешь:
мешает напряжение,
но помкомвзвода рубит как на стрельбище:
обойма, пять патронов, - и пять трупов,

и очень редко мимо,
и то лишь потому, чтоб в этой свалке
не угодить в своих.

2
Когда фашисты подойдут так близко,
что их - огнём уже не положить,
тогда,
чтоб победить или погибнуть,
пехота
подымается
в штыки.

И сразу мир сужается до жути.
И не свернуть ни вправо и ни влево.
Навстречу - как по узенькой тропинке,
бежит твой враг, убийца и палач.

И ты следишь приковано за ним.
И, с каждым шагом ближе надвигаясь,
не сводишь взгляда с потного лица,
застывшего в свирепой неподвижности.

И он тебя приметил на ходу.
И взор его с твоим схлестнётся взором.
И с этого мгновенья - только смерть
способна вас избавить друг от друга.

А то, что прочитает враг
в ответ в твоём солдатском взгляде,
и предрешит исход единоборства
удар штыка - всего лишь точка
в конце психологической дуэли.

3
Я не помню, было ли мне страшно.
Только помню - после боя
пальцы плохо гнулись и дрожали,
и не не мог свернуть я самокрутку.

Я не помню, было ли мне страшно.
Только помню - если был когда я
в этой жизни счастлив без остатка,
то тогда лишь - после штыковой,
когда пальцы так дрожали,
что не смог свернуть я самокрутку.

Женя Дягилев мне сунул в рот свою ...

Скрипун

«Скрипун», «скрипач», «ишак» –
так на фронте называли немецкие
шестиствольные миномёты; о них не
говорили «стреляют», говорили – «играют».

Истошным скрипом душу обжигая –
как будто кто гвоздём стекло скребёт, –
из-за высотки бешено играет
немецкий шестиствольный миномёт.

И продолженьем скрежета и визга,
дыхание не дав перевести,
уже над нами, где-то очень близко,
шестёрка
мин метровых
шелестит.

И вдавливает в землю и вжимает
стремительно
спускающийся
вой,
и взрывы – как чечётку выбивают
железом на булыжной мостовой.

… Когда промчится рядом электричка
и с ходу вой свирепо в уши бьёт,
я вздрагиваю: старая привычка –
проклятый шестиствольный миномёт!..



Обида

Его прислали в роту с пополненьем.
И он, безусый, щуплый паренёк,
разглядывал с наивным удивленьем
такой простой и страшный «передок».

Ему всё было очень интересно.
Он никогда ещё не воевал.
И он войну коварную, конечно,
по фильмам популярным представлял.

Он неплохим потом бы стал солдатом:
повоевал, обвык, заматерел …
Судьба ему – огнём из автомата –
совсем другой сготовила удел.

Он даже и не выстрелил ни разу,
не увидал противника вблизи
и после боя, потный и чумазый,
трофейными часами не форсил.

И помкомвзвода, водку разливая,
не произнёс весёлые слова:
– А новенький-то, бестия такая,
ну прямо как Суворов воевал!..

И кажется, никто и не запомнил
ни имя, ни фамилию его, –
лишь писарь ротный к вечеру заполнил
графу «убит» в записке строевой.

Лежал он – всем семи ветрам открытый,
блестела каска матово в кустах,
и на судьбу нелепую – обида
навек застыла в выцветших глазах.


Душа и тело.

В бою теряешь ощущенье плоти.
Нет тела — есть одна душа,
припавшая к прикладу ППШа.
И как во сне — и жутко и легко,
и сизой гарью даль заволокло,
и ты скользишь в немыслимом полете…
И пробужденье — словно ото сна.
Стоишь — и смотришь обалдело.
И за собой приводит тишина
невзгоды перетруженного тела.
Душа опять соединилась с плотью.
И боль ее прокалывает поздняя.
И вялой струйкой кровь венозная
течет по раненому локтю.

***

Нас поедом грызли фронтовые свирепые вши.
В землянках, где спали мы, гасли от вони коптилки.
Задыхались от трупных миазмов - врагов и своих.
И потом, тяжелым и острым, разило от нас.
Мы были солдатами, были на фронте – и поняли
из какого живого состава состоит человек.


БРОНЕБОЙЩИК.

Памяти Василия Шукшина
Странно звучит этот старый цыганский романс
здесь, в блиндаже, под аккорды солдатской гитары:
«Нет, не хочу я любви мимолетной,
Пусть ее жаждет другой кто-нибудь.
Если полюбит, то скоро разлюбит,
Сердце остынет и скажет: «Забудь!»
Нет, не хочу я любви мимолетной.
Пусть ее жаждет другой кто-нибудь».
У бронебойщика хриплый, прокуренный голос.
Слиплись на лбу — из-под каски упавшие волосы.
Он и гитара прошли сто дорог фронтовых,
но не усохли душой в грохоте танковых траков:
«Нет, не хочу я любви мимолетной,
Пусть ее жаждет другой кто-нибудь.
Если полюбит, то скоро разлюбит,
Сердце остынет и скажет: «Забудь!»
Встретит он завтра в окопе, с ружьем бронебойным,
час свой последний... Но прежде — от выстрела резкого
танк запылает мазутно-оранжевым пламенем,
и бронебойщик, хмельной от восторга и ярости,
вдруг заорет, запоет во все горло с напарником:
«Нет, не хочу я любви мимолетной,
Пусть ее жаждет другой кто-нибудь!» —
строчки заветные песни своей лебединой...

Плохое настроение

Курим мы вонючий самосад –
«смерть немецким оккупантам» –
И ругаем всех подряд:
фрицев,
командиров,
интендантов …

Фрицев – ну понятно, почему,
Тут не подойдут слова из книжки:
принесло фашистскую чуму –
чтобы им ни дна и ни покрышки!

Командиров? ..
Как бы командир
на войне умно ни полководил,
а солдат считает – он один
сам себе в окопе маршал вроде.

Ну, а интендантов – для порядку:
ежели с утра их не отлаешь,
цельный день какую-то нехватку
на душе досадно ощущаешь,
Будто всё пошло вперекосяк.
и война чудной какой-то стала,
а помянешь этак их и так,
смотришь – и маленько полегчало.

Вы уж нас простите, интенданты!
Командиры тоже нас простят …

А вот этих музыкантов,
гитлеровских сытых поросят,
что играют вальсы на высотке
на губных гармошках в блиндажах, –
этим мы ужо повырвем глотки,
задрожит арийская душа,
когда,
вскинув на руку винтовки,
взяв на изготовку ППШа,
хлынем мы свирепо на высотку,
матерясь и тяжело дыша.

Там мы отыграемся вполне.
Душу отведут нормально хлопцы.
И ни у кого за этот гнев
нам простить прощенья
не придётся!

ПЕРЕД АТАКОЙ.

Лейтенанту Валерию Дементьеву, саперу
Примкнуты штыки и подсумки расстегнуты.
Запалы в гранаты поввинчены намертво.
Присели солдаты в траншее на корточки
с чужими, застывшими, серыми лицами.
Ну что же, товарищ! — вперед так вперед.
Уйми суматошно стучащее сердце.
Пусть будет, что будет, — и стерва-война
промечет свой жребий: орел или решка...

Коростель

Спит на сырой земле усталая пехота, --
согнувшись, сунув руки в рукава.
Туман лежит в низинке над болотом,
и поседела от росы трава.

День снова будет солнечным и знойным.
Дрожащим маревом подёрнутся поля.
И в грохоте орудий дальнобойных
потонет мирный скрип коростеля.

И от жары, усталости и грохота
Пехоту так в окопах разморит,
что сразу даже помкомвзвода опытный
не разберёт – кто спит, а кто убит …

И ничего порой не оставалось,
как разрядить над ухом автомат:
чугунная, смертельная усталость
валила с ног измученных солдат.

На фронте было времени полно
копать, стрелять, швырнуть гранаты, драться,
но не хватало только на одно –
по-человечьи, вволю, отоспаться.

И потому бывалые солдаты
Смотрели на проблему эту:
– Коль повезёт, то выспимся в санбате;
Не повезёт – так, значит на том свете...

Спит мёртвым сном продрогшая пехота.
Покоем дышит бранная земля.
И в зарослях глухих чертополоха
такой домашний скрип коростеля.

Муравей

Здесь нет земли. Один металл.
Ползёшь – колени ноют от осколков.
Здесь столько раз огонь пробушевал,
мин и снарядов разорвалось столько,

что стало – как мёртвая планета,
где и узреть, кроме воронок, ничего,
где, кажется, и жизни вовсе нету,
где не учуешь стрёкота кузнечиков,

где в обожжённой взрывами траве
не путешествует по стебельку плутовка –
в пальтишке красном божия коровка, –
и только рыжий дошлый муравей,
неутомимостью похожий на солдата,
спешит по брустверу куда-то …

Баллада про окурок

Газует игрушечный «газик»
По ленте пустого шоссе,
А «мессер» пикирует сзади,
Подобный гремящей осе;
И как рубанёт по машине
Из двух пулемётов – ого! –
И в клочья клеёнка кабины,
И вдрызг ветровое стекло.

Шофёр – ну рискованный парень! –
Машину ведёт словно зверь:
Одною рукой – за баранку,
Другой – за открытую дверь;
И, высунув голову, крутит
Башкою, следя за пике, –
И толстый холодный окурок
Приклеился к нижней губе.

Коса напоролась на камень!
И, выжав вдали разворот,
Стервятник, чернея крестами,
Навстречу машине идёт;
И выпустив очередь, снова
Заходит в крутое пике, –
Висит и висит у шофёра
Окурок на нижней губе.

И вот, расстреляв все патроны,
В последний, прощальный заход
Пилот вдоль кювета наклонно
Повёл, сбросив газ, самолёт,
И, выйдя из автомашины,
Водитель увидел вблизи,
Как лётчик, ссутуливши спину,
Ему кулаком погрозил.

Но есть же такие ребята!
И тут не промазал шофёр –
И жестом лихого солдата
Закончил лихой разговор.
Потом постоял и послушал,
Пока гул вдали не заглох, –
Достал из кармана «катюшу» –
Погасший окурок зажёг.

Под пулеметным огнем

Старшему лейтенанту В.Шорору
Из черной щели амбразуры –
Из перекошенного рта –
по нас,
по полю,
по лазури –
“та-та-та-та”, “та-та-та-та”.

А мы лежим и хрипло дышим,
уткнувшись касками в траву,
и пули - спинами мы слышим –
у ног тугую землю рвут.

И страшно даже шевельнуться
под этим стелющим огнем…

А поле – гладкое как блюдце,
и мы – как голые на нем.

Он самодур

Он самодур.
Врождённый самодур и тупица.
Но у него на погонах звездочка,
и мы — хотим, не хотим —
должны ему подчиняться.

Он уже загубил половину роты
и собирается погубить другую.
Но и мы кое-чему научились,
и когда он бросает нас
на проволочные заграждения,—
мы расползаемся по воронкам
и ждем, когда ему надоест
надрывать горло из окопа,
он вылезет и начнет поднимать нас
под огонь немецких пулеметов.

Однажды он и сам угодит под него.

Слёзы

Плыла тишина по стерне –
над полем, разрывами взрытым,
и медленно падавший снег
ложился на лица убитых.

Они были теплы.
И снег на щеках у них таял,
И словно бы слёзы текли,
полоски следов оставляя.

Текли, как у малых ребят,
Прозрачные, капля за каплей …

Не плакал при жизни солдат,
а вот после смерти –
заплакал.

ЛЮБА, ГОСПИТАЛЬНАЯ СЕСТРА

Ах, не одного приворожили
эти невозможные глаза –
трепетные, синие, большие,
как на древнерусских образах.

Словно в бочагах с водою вешней
небосвод качнулся – и затих…

Вот с таких, как ты,
земных и грешных,
и писались облики святых.

Окопный концерт

Днём мы воюем, ночью – лаемся.
От них до нас – ну, метров шестьдесят.
И слышно, когда за день наломаемся,
как немцы по траншее колготят.

Поужинаем. Выпьем по сто граммов.
Покурим… И в какой-нибудь момент
по фронтовой проверенной программе
окопный начинается концерт.

– Эй, вы! – шумим. – Ну как дела в Берлине?
Адольф не сдох?.. Пусть помнит, сукин сын,
что мы его повесим на осине,
когда возьмём проклятый ваш Берлин!..

Заводим фрицев с полуоборота.
И те, чтобы престиж не утерять,
нам начинают с интересом что-то
про Сталина и Жукова кричать.

– Не фронт, а коммунальная квартира, –
Ворчит сержант. – Неужто невдомёк,
что гансы могут – даже очень мило –
к нам, падлы, подобраться под шумок?..

И, видя, что слова не помогают,
из станкача по немцам даст сполна!

Концерт окончен.
Публика – стихает.
И снова продолжается война…


В ОКРУЖЕНИИ

Одиночества я не боюсь.
Я боюсь без патронов остаться.
Без патронов – какой я солдат?
А с патронами можно прорваться.
Потрясу у погибших подсумки.
Да и карманы проверю.
И пойду, наподобие зверя,
прямиком – по лесам и болотам.
Буду я, сам за себя отвечая,
под бурчание в брюхе брести, –
и пускай, кому жизнь надоела,
повстречается мне на пути!..

ХАРЧИ

(Диптих)
1
Ну, делать нечего!.. Пора сдаваться в плен.
Их трое. На повозке. Пожилые.
Везут чего-то. И кажись – харчи!

И выхожу один я на просёлок.
Винтовки нет, подсумка тоже, распояской:
архаровец, алкаш, бродяга!

– Зольдатен, гутен таг! Них шисен! Их сдаюсь!.. –
И лапы задираю – и стою
распятый, как Иисус Христос.

Подходят. Карабины – за спиной.
– О, рус, плиен? Дас ист зер гут! –
И хлопают, улыбаясь по плечам, –
ну, суки, словно в гости препожаловали!

А я медаль снимаю с гимнастёрки:
– Прошу вас! Битте! Маин сувенир, –
и отвожу за спину руки – как положено.

Я знаю, на какой крючок ловлю я рыбу:
медали их – медяшки против наших!
И – головы впритык – разглядывают «За отвагу».

Я вынимаю финский нож из ножен,
надетых сзади на брючной ремень,
и трижды атакую – стремительно, безжалостно!..
2
Месяц назад – я подался в деревню.
Вышел старик:
– Ну чего тебе тут?..
А-а отощал. Побираешься, значит!
Выдали нас на съедение германцу –
ну и теперича мы и харчуй?..
Нет, не получится, мать твою душу!
Может, и сын мой таскается с вами,
встренешь – не пущу на порог…
Хо! – и медальку, гляди, нацепил.
Понаделали вам всяких медалев,
а воевать – ни хрена не умеете…
Вот тебе парень махры на дорогу,
харч – у германца… Бывай! –
Ну и дверями он так саданул,
что на печи ребятишки заплакали.

На другой день в первый раз я и пошёл харчиться к фрицам.
Ничего! – только хлеб пресноватый да в консервах много перцу.

ПРОТИВОТАНКОВАЯ ГРАНАТА

Стоял – ссутулившись горбато.
Молчал – к груди прижав гранату…

И навсегда избавился от плена:
исчез в дыму по самые колена.
И в сторону упали две ноги –
как два полена.

ЛЕЙТЕНАНТ

Мы – драпали. А сзади лейтенант
бежал и плакал от бессилия и гнева.
И оловянным пугачом наган
семь раз отхлопал в сумрачное небо.

А после, как сгустилась темнота
и взвод оплошность смелостью исправил,
спросили мы: – Товарищ лейтенант,
а почему по нам вы не стреляли?..

Он помолчал, ссутулившись устало.
И, словно память трудную листая,
ответил нам не по уставу:
– Простите, но в своих я не стреляю.

Его убило пару дней спустя.

ХУТОР

Старшему сержанту Вячеславу Кондратьеву
Этот хутор никто не приказывал брать.
Но тогда бы пришлось на снегу ночевать.

А морозы в ту зиму такие стояли –
воробьи в деревнях на лету замерзали.

И поскольку своя – не чужая забота,
поднялась, как один, вся стрелковая рота.

И потом ночевали… половина – на хуторе,
а другая – снегами навеки окутана.

***

….Портится февральская погода,
Вечер опускается над степью.

Сиротеет на снегу пехота
поредевшей, выкошенной цепью.
Колкая, звенящая позёмка
заметает, как кладёт заплаты,
минные остывшие воронки,
трупы в маскировочных халатах,
рукавицы, брошенные в спешке,
россыпи отстрелянных патронов,
лужи крови в ледяных узорах –
и живых бойцов, окоченевших
в снежных осыпающихся норах.

Тишина…
Лишь простучит сторожко
фрицевский дежурный пулемёт –
зыбкой, исчезающей дорожкой
снежные и взметёт.
До костей пронизывает стужа
и тоска – до самых до костей.

Хоть бы принесли скорее ужин –
стало бы маленько потеплей…

А позёмка снег гонит, вертит,
И могилой кажется нора:
ведь лежать нам тут
до самой смерти,
или –
что страшнее –
до утра.

Под селом Милеевом – порядок!

П. А. Иванову и Захарову, вдвоём державшим растянутую оборону в августе 1943-го под селом Милеевом Брянской области
– Хрен фашисты нас отсюда стронут!
Ни черта им, жабам, не заметно…
Два сержанта держат оборону
На участке в двести метров.

Замаскировали вдоль траншеи
ППШа, граната и винтовки,
а на флангах вытянули шеи
станкачи – с патронами у глотки.

– Днём мы отдыхаем кверху носом.
Я – сначала, а а потом – Захаров.
Ну а ночью – ходим по окопам
и даём скотине этой жару…

А вчера я сползал к ним в разведку:
гансы в блиндаже хлебали щи;
я не растерялся – случай редкий! –
пулемёт с коробками стащил.

Ох и было, мать честная, звону!
С полчаса плевали против ветра,
Только хрен подавишь оборону,
если два штыка на двести метров.

Иванов лукаво щурит глаз.
Финский нож болтается у пояса.
- Словом, тут порядочек у нас.
Можете, сосед, не беспокоиться.

«ЛАПТЁЖНИКИ»

Лётчику-истребителю Е. П. Мариинскому, Герою Советского Союза, сбившему в воздушном бою три пикирующих бомбардировшика «Юнкерс-87»
«Ю-87» шли журавлиным клином.
Тремя девятками.
Прерывисто гудя.
Шли не спеша, –
рос отдалённый гул,
и вздрагивали листья на деревьях.

Траншеи вымерли:
– «Лаптёжники» летят!..

Мы так их называли потому,
что их шасси не убиралось
и торчало
в кроваво красных обтекателях
под серебристым брюхом – врастопырь.

Одномоторные,
с изогнутыми крыльями,
блестя на солнце жёлтыми носами,
«лаптёжники» прошли над головой –
и развернулись для бомбометанья,
рассыпавшись на три девятки.
– Сейчас закрутят, гады, карусель!..

И точно:
девятка, что пошла на нас, образовала круг,
Гул стал густой и вязкий, как смола.
Со стен траншей посыпался песок.

– Ну, братцы, панихида начинается!
Молись, кто верит в бога…

Ведущий
через левое крыло
перевкрнулся
и, включив сирену,
вошёл в пике –
с надсадным воем,
холодящим сердце.

Он почти отвесно, и когда
казалось, врежется, паскуда, в землю –
от брюха серебристого его
лениво отделилась капля:
бомба!

И, заглушив
натужный мотора
Влезающего в горку самолёта,
хлестал
по спинам
свист
убыстряющей своё движенье бомбы.

– Промажет или нет?

А свист чертил как будто вертикаль,
и было нестерпимо ожидать,
когда же бомба наконец
свист оборвёт
лохматой кляксой взрыва.

И вздрогнула под животом земля,
и взрыв рванул, обдав горячим взрывом,
и в горле запершило от взрывчатки,
и уши заложил шипящий звон,
и комья застучали по спине,
и ты не знаешь – жив ты или мёртв…

Но знаешь –
из ревущей карусели
уже второй «лаптёжник»,
кувыркнувшись,
включил сирену
и вошёл в пике.

И хлещет вновь по нервам вой и свист.
И снова – ожидание разрыва.
И снова – всплеск огня, земли и дыма.
И снова комья барабанят по спине,
прикрытой только плотной гимнастёркой.

– Ну сколько ж это может продолжаться?!

А продолжалось это – бесконечность.
Пока «Ю-87»
не сделал по шесть заходов:
три первых – для бомбометанья,
два – полосуя вдоль траншеи
из пулемётов и орудий,
и заключительный заход –
пустой,
психический,
так – просто для забавы…

И, кончив свою адскую работу,
ушли, усталые, на запад,
цепочкой, друг за другом растянувшись.

Ах, Женя- Женя,
Женя Мариинский! –
где ж в этот день твоя летала «кобра»?

ЧТО СТРАШНЕЕ НА ВОЙНЕ

Спорили солдаты на привале:
что всего страшнее на войне?..

И сказал один вначале:
– Можете поверить точно мне,
я не первый год ношу портянки,
но всего страшнее на войне –
если атакуют танки.

– Танки что! – ему ответил кто-то, –
С виду вправду страшное зверьё.
А в окопах спрячется пехота,
ты попробуй – выкури Вот бомбёжка – тут иное дело:
тут дрожит душа и тело.

– А чего дрожать? – промолвил третий. –
Самолёт – он только самолёт:
как бы лётчик сверху вниз ни метил,
равно во всех не попадёт.
Вот когда начнётся артобстрел –
на тебя тогда б я посиотрел!..

Слушал- слушал их солдат четвёртый,
табачком дымивший в стороне,
и такой вдруг сделал вывод твёрдый:
– Ну зачем вы спорите без толку?
Ведь всего страшнее на войне –
это когда, братцы, нет махорки…

Сухари на плащ палатке.

Высокие, но общие понятия подчас не выражают тех истинных чувств, которыми на войне живет солдат.
Генерал-полковник И. Людников

Далеко загадывать здесь — нечего.
Души здесь трезвеют от утрат.
Здесь — с утра дожить бы лишь до вечера,
ну а с вечера — хотя бы до утра.
Думать о дальнейшем — нету смысла.
Сутки, слава богу, продержись,—
потому что гаубичным свистом,
книзу обрывающимся круто,
здесь, в окопах, каждую минуту
чья-нибудь да захлебнется жизнь...

Но, собрав растрепанные чувства,
свыкнешься под эту канонаду
с фронтовым мучительным искусством
жить и от снаряда до снаряда:

сгрудившись, делить на плащ-палатке
сухарей помятые остатки;

кушать, прикрывая от земли
полами шинелей котелки,
костеря разбавленную водку
и в зубах навязшую перловку;

следуя хозяйственной привычке,
экономить курево и спички,
потому что на день тут
двадцать грамм махорки выдают;

даже прикорнуть накоротке
где-нибудь в окопном закутке,—
и, себя не чувствуя пропащим,
поглядеть, как, шаркая о стенки,
по траншее волоком протащат
чьи-то бренные останки...

Быта повседневного трясина
на войне — спасающая сила.

УЛИЧНЫЕ БОИ

Памяти Константина Симонова – солдата, поэта
Думали, уйдём на отдых… Но теперь на отдых –
плюньте!
Предстоят труднейшие бои – уличные, в населённом
пункте.
Это вам не в чистом поле: тут кирпич, бетон и камень,
да хрустят обломки черепицы под ногами.
Тут не выроешь окопчик, мать-земля тебя не спрячет, –
тут разрывами снарядов на асфальте раскорячит,
и совсем без проволочек – по башке твоей по стриженной
как погладит вывороченной булыжиной.

Тут тяжёлые орудия бьют с кратчайших расстояний
трёхпудовыми снарядами по дверям и окнам зданий,
и густая пыль кирпичная в отсветах кроваво-ржавых
заволакивает улицы вместе с дымом от пожаров.
А бомбёжки? В чистом поле, право слово, как-то легче:
ну – землёй тебя окатит, ну – осколком покалечит,
тут же, в каменных коробках, словно в склепе на
кладбище,
рухнет на плечи стена – и костей твоих не сыщут.

Ну да это – цветочки. Ягодки – тогда, когда ты,
свирепея, в дом ворвёшься вслед за брошенной гранатой,
и по стёршимся ступеням, и на лестничных площадках
от квартиры до квартиры путь прокладываешь в схватках.
Тактика – одна и та же: кувырком летит граната,
а потом, когда взорвётся, – очередь из автомата:
двери – в щепки, мебель – в щепки, зеркала и окна –
вдрызг,
и на выбитом паркете – веера кровавых брызг.

***
Ты погляди, как много в жизни зла!
Как ненависть клокочет по планете…
В двадцатом веке злоба превзошла
отметки предыдущих всех столетий.

И правы все. Неправых больше нет.
И кто кому ни перегрыз бы горло –
у всех готов затверженный ответ:
«Во имя справедливости и долга».

И я боюсь, что через некий срок
одержат полную победу люди:
и будет справедливость, будет долг –
а вот людей-то на земле не будет.

Крушина

Я встретил его в окружении… Разный
мотался в ту пору народ по лесам, -
и чтоб не промазать – решил, что устрою
на первом привале проверку ему…

Я сбросил свой "сидор", набитый харчами,
которые я у фашистов забрал:
- Ты, кореш, пока что костерчик сложи,
А я за водичкой спущуся к ручью.
- Винтарь то оставь. Надоело небось
Таскать эту дуру по всей Беларуси!..
- Да нет, не скажи. Без нее даже скучно, -
И екнуло сердце тревожно и муторно.

Дошел до кустов – и нырнул под крушину.
И вовремя!.. Только я выглянул – во:
уже вещмешок мой подался в осинник.
- А ну-ка постой, молодой и красивый! –
и встал на колено и вскинул винтовку.

Я думал: раскрашу ему фотографию,
и ну его к черту, такого попутчика!
Но он себе выбрал другую судьбу.
когда передернул затвор карабина.

Я выстрелил первым - поскольку меня
не сразу открыл он меж листьев крушины.

***

Из всех смертей – мгновенная, пожалуй всех нелепей.
Совсем не милосерден ее обманный вид:
Как топором по темени – шальной осколок влепит,
И ты убит – не ведая, что ты уже убит.
Оборвалось дыхание на полувздохе. Фраза,
На полуслове всхлипнув, в гортани запеклась;
Неуловимо быстро – без перехода, сразу -
Мутнеют, оплывая, белки открытых глаз.
И не успеть теперь уже, собрав сознанья крохи,
Понять, что умираешь, что жизнь твоя прошла,
И не шепнуть, вздохнувши в последний раз глубоко
Всему, с чем расстаешься, солдатское "прощай"…

Нет! – пусть вовек минует меня такая благость.
Просить у смерти скидок – наивно для бойца.
Я все изведал в жизни. И если смерть осталась –
Ее я должен тоже изведать до конца.

20 января 1945

Черт-те что на шоссейке на этой творится! —
кто смеется,
кто плачет,
кто грозится,
кто пляшет,
кто свирепо ругается,
кто обнимается,
кто вверх каски бросает,
кто на запад стреляет,
кто “Катюшу” поет,
кто сидит отдыхает,
кто на землю плюет,
кто угрюмо молчит,
кто кричит:
- Мы дошли до границы фашистской Германии!.

Береза

Когда, сбежав от городского гама,
я по оврагам, по полям брожу, -
я до сих пор солдатскими глазами
нет-нет да и на местность погляжу.

Вот тут бы я окоп себе отрыл,
Обзор что надо с этого откоса!
А эту бы березку я срубил:
ориентир она, а не береза.

Она видна на фоне зеленей
издалека – как белая невеста.
Противник пристрелялся бы по ней,
и я б накрылся с нею вместе…

Так и живу – какой десяток лет.
То есть береза, то березы нет.

***

Наступаем...
Каждый день - с утра, вторую неделю - наступаем.
Господи ты боже мой! - когда же кончатся
эти бездарные атаки на немецкие пулеметы
без артиллерийского обеспечения?..
Давно уже всем - от солдата до комбата - ясно,
что мы только зря кладем людей,-
но где-то там, в тылу, кто-то тупой и жестокий,
о котором ничего не знает даже комбат,
каждый вечер отдает один и тот же приказ:
- В России народу много. Утром взять высоту!..

***

Что мы знаем о животном начале в людях?..
Немного - поскольку ищем божественное в них.
Вот поэтому-то мы и путаемся в трех соснах,
пытаясь объяснить этого человека, в котором
божественного не больше, чем в спичечном коробке,
с помощью коего он раскочегаривал свою трубку.

***

Он стал богом. Предшественники - святыми.
Портреты - иконами. Лозунги - хоругвиями.
"Краткий курс" - священным писанием.
Коммунизм - царством небесным.
А грешников - в геенну огненную:
инквизиция, Торквемада!..

Ей-богу, в духовном училище и семинарии
все одиннадцать лет
он был круглым отличником.

КОЛЕСО ФОРТУНЫ

На войне – как в игре: надо, чтобы повезло.
Надо, чтобы капризный и ветреный Случай, –
тот, который издревле зовётся «судьбой», –
и штыкам, и осколкам, и пулям назло,
и иным затаившимся бедам несметным,
вопреки и приметам, предчуствиям, снам,
удручающим душу тревогой слепой –
даже, может, желаньям твоим поперёк,
если жизнь вдруг покажется – невыносимой…

Так давай же, фортуна, верти колесо!
На войне – как в игре: надо, чтобы везло.

ВНЕЗАПНЫЙ ВЫСТРЕЛ

Вот где-то тут и прячется опасность.
Вот где-то тут и притаился враг.
И сторожит обманчивая ясность
мой каждый продвигающийся шаг.
И знаю я – не избежать.
не разминуться с ней на перекрёстке.
И остаётся только ожидать
внезапный выстрел – тихий или хлёсткий…

Я опущусь в примятую межу.
Прижмусь щекой к ружейному прикладу:
я помирать, простите, не спешу;
пускай меня поищут, если надо.
И я дождусь, что в прорези прицела
возникнет эта рыщущая гнусь.
И пусть не суетится обалдело –
нет, не надейтесь, я не промахнусь!

ПАМЯТЬ

Они патроны, что ли, берегли,
прикалывая раненых штыками.
А те –
пошевельнуться не могли,
лишь закрывались в ужасе руками.
И так ломались кости,
как хрустят
говяжьи туши при разделке мяса, –
и корчилась, стеная м хрипя,
живая человеческая масса…
Казалось бы – прошло уж столько лет!
Казалось бы – забыть уже пора.
Но стоит только тронуть этот след –
сама к оружью
тянется
рука.

***

– Огонь! –
И подкалиберный снаряд
метнулся синей проволокой к танку.
Но чуть левее гусеницы – в скат
горячая врезается врезается болванка.

Наводчик довернул маховичок,
и поднял перекрестье панорамы.
– Огонь! –
Но верещащею свечой
снаряд отрикошетил в небо прямо.

И в третий раз меняется прицел –
и весь расчёт меняется в лице:
танк
разворачивает
башню.

– Огонь! –
На чёрной танковой броне
сверкнула фиолетовая искра,
и танк, остановившись наконец,
сухую землю гусеницею выскреб.

Бой длился вечность –
25 секунд!

САНИНСТРУКТОР

Она была толста и некрасива.
И дула шнапс не хуже мужиков.
Не хуже мужиков басила
и лаялась – не хуже мужиков.

Грудастая, но низенького роста,
в растоптанных кирзовых сапогах –
она была до анекдота просто
похожа на матрёшку в сапогах.

Она жила сначала с помпотехом.
Потом с начхимом Блюмкиным жила.
А когда тот на курсы в тыл уехал,
она с майором Савченко жила.

И, выпив, она пела под гитару
в землянке полутёмной и сырой,
как Жорка-вор зарезал шмару
и и схоронил в земле сырой…

Она погибла в Польше, в 45-м,
когда, прикрывши телом от огня,
на плащ-палатке волокла солдата
из-под артиллерийского огня.

И если,
недоверчивый к анкетам,
ты хочешь знать, какой она была,
не Савченко ты спрашивай об этом –
ты тех спроси,
кого она спасла!

ГОРИТ ФИТИЛЬ…

Горит фитиль в латунной жёлтой гильзе.
Табачный дым плывёт по блиндажу.
А через час – о мама дорогая, –
мы в наступление пойдём.

И может быть, я сам того не знаю,
меня сразит фашистский автомат,
и упаду я мёртвый в чистом поле,
широко руки разбросав.

Друзья отыщут труп мой после боя
и, на шинельку молча положив,
под залп ружейный навсегда зароют
в окопе старом на бугре.

А через месяц в дом наш похоронку
в конверте сером почта принесёт,
что сын твой – мама, мама дорогая, –
в боях за Родину погиб.

Но ты не плачь, не плачь, моя родная,
не мучь себя и сердце не терзай:
ведь на войне есть правило такое –
кому-то нужно умереть…

Горит фитиль в латунной жёлтой гильзе.
Табачный дым плывёт по блиндажу.
И через час – о мама дорогая, –
мы в наступление пойдём.

ПЕРЕД АТАКОЙ

Лейтенанту Валерию Деменьтьеву, сапёру
Примкнуты штыки и подсумки расстёгнуты.
Запалы в гранаты повинчены намертво.
Присели солдаты в траншеи на корточки
с чужими, застывшими, серыми лицами.

Ну что же, товарищ! – вперёд так вперёд.
Уйми суматошно стучащее сердце.
Пусть будет, что будет, – и стерва-война
промечет свой жребий: орёл или решка…

ШТУРМОВЫЕ СТУПЕНИ

Ждать недолго:
в откосах траншей
штурмовые отрыты ступени –
и пехота, царица полей,
изготовилась  для наступленья.

И когда отсчитается время,
отведённое артподготовке,
замелькают наверх по ступеням
на солдатских ботинках подковки.
И заученно, как на ученье,
развернёт свои цепи пехота –
отделение за отделением,
взвод за взводом, рота за ротой.
И пойдут, ощетинясь штыками,
через насыпи, через воронки –
захрустят, заскрипят под ногами
заржавевшие в грунте осколки.

Но без боли воспримет душа
эти резкие, жгущие звуки:

хорошо
пехота
пошла –
как по нотам солдатской науки!

ОГЛОХШАЯ ПЕХОТА

И он кричит:
–За Родину! Ура!.. –
И мы встаём за нашим помковзвода.
А под ногами – жухлая трава,
над головами – каска небосвода.

И тотчас же, испуганно спеша,
бьёт пулемёт от крайнего сарая –
и звук такой, как будто не дыша
натянутую простынь разрывают.

А после – словно ливень кирпича:
стеной встаёт нерасчленимый грохот.
И сквозь него, стреляя и крича,
бежит
вперёд
оглохшая пехота.

И кто-то рвёт шинельное сукно,
и кто-то в чистом поле умирает,
а помкомзвода машет нам: – За мной! –
и рот в беззвучном крике раздирает.

И вот уже – разрушенный сарай.
Гранаты в пулемётчиков швыряем…
рывок –
и мы передний край
с землёй и кровью перемешаем.

– Круши их гадов!..

ЯРОСТЬ

От выстрелов и бега сатанея,
хрипя «ура», крича и матерясь,
мы прыгаем в немецкую траншею,
окопную разбрызгивая грязь.

Чужие перекошенные лица…
И в эти лица – в душу, бога мать! –
мы начинаем яростные спицы
за очередью очередь вгонять.

И пятятся, ныряют гренадёры
в накатные глухие блиндажи, –
и кажется,
от нашего напора
земля до самой печени дрожит!

ЧЕТВЁРТАЯ АТАКА

И вновь разверзлась преисподняя!
И дыбом вскинулась земля…

В четвёртый раз уже сегодня
пойдут в атаку егеря.

И каждый раз – по расписанью:
свирепый кучный артналёт,
и вслед за ним без опозданья
пехота
в полный рост
встаёт.

И, не ложась, на пригибаясь,
идут, стреляя на ходу.
Неотвратимо надвигаясь
на ту незримую черту,

с которой – или – или:
или –
мы вновь отбросим егерей,
не сдюжим –
братскою могилой
нам станут ровики траншей…

Опала взрытая земля.
Идут
в атаку
егеря!


ФЛОТСКИЕ

«Шварцентойфельн» -- чёрные черти, так называли гитлеровцы нашу морскую пехоту.
Ты когда-нибудь видел, как ходят в атаку матросы?..
Это жуткое зрелище, дыбом встают волоса:
хлынут молча, без выстрелов, чёрные цепи с откоса –
и от топота ног фронтовая замрёт полоса.

В бескозырках, без касок, в распахнутых настежь
бушлатах,
с якорями на бляхах затянутых флотских ремней
и в фланелевках синих, в тельняшках своих полосатых
они, видно, и вправду похожи на сказочных лютых чертей.

Надо нервы стальные, чтобы выдержать эту лавину:
ведь матрос не заляжет, покамест матрос он живой.
И сутулят у «геверов» пулемётчики взмокшие спины,
и наводчику спазмами сводит бурчащий от страха живот.

-- Шварцентойфельн! Матрозен!..-- летит по фашистской
траншее.
А навстречу уже хлещет с ходу: -- Полундра! Даёшь!..--
Набухают от крика матросские жилы на шеях,
и от их автоматов теперь никуда не уйдёшь.

Ствол глядит прямо в душу карающим пристальным
взглядом.
Час твой пробил, захватчик, дрожи не дрожи.
Ведь матросы, когда погибают, не просят пощады –
ну и ты от матросов пощады не жди!..

* * *
Они бегут без выстрела и крика.
У нас в траншее тоже стало тихо.
И видно только на поле открытом,
как под ногами мечется гречиха.

Не пьяные, но под хмельком солдаты…
И – рукава по локти закатав,
молчащие до срока автоматы
привычно держат возле живота.
За голенища сунуты гранаты,
чтобы сподручней было вынимать…

-- Ну до чего ж нахальны эти гады!
Мы их сейчас научим воевать…--
И, докурив до пальцев самокрутку,
сержант – окурок, плюнув, загасил.

Потом, в теченье многих суток,
к нам трупный запах ветер доносил.

* * *
Я солдат. И когда я могу не стрелять – не стреляю.
Я винтовочный ствол дулом вниз опускаю.

Ведь на фронте бывает, от крови шалеешь –
и себя не жалеешь, и врага не жалеешь.

И настолько уже воевать привыкаешь,
что порой и не нужно, а всё же стреляешь…

Да, солдат убивает. Так ведётся от века.
Только поберегись – и в себе не убей человека.

СХВАТКА

Не драка это, нет! А схватка на ножах.
Бой – с применением холодного оружия.
Ссутулившись, ты ходишь полукружием
вокруг него, а он – вокруг тебя,
не отступая ни на шаг
и руки, точно клещи, разведя,
одну – с ножом, другую – для защиты.

И дышите, как звери, тяжело,
прицеливаясь намертво друг к другу,
выбрасывая согнутую руку,
чтоб отвести удар – и, пошатнувшись ложно,
бить самому, -- и коль не повезло,
лицом уткнуться в пыльный подорожник…
Дай бог, чтоб это был не ты!

СЕРЖАНТ

Отбомбившись, «юнкерсы» ушли…
Выложили, сволочи, всю норму!
Комья развороченной земли –
словно после яростного шторма.
Чёрные глубокие воронки
сизым кучерявятся дымком,
и звенит, как эхо, в перепонках
вой фугасок тонким комаром.
Пахнет отработанной взрывчаткой,
свежей кровью и сырой землёй, --
и на лицах, бледных и немых,
отпечаток тяжести немой.

Мы сидим – очухаться не можем.
По щекам размазывая грязь.
Все кишки спеклись от мелкой дрожи.
Лечь бы – и лежать не шевелясь,
и не двигать ни рукой, ни шеей,
пусть война чуть-чуть повременит…

Но сержант бежит уж по траншее
и охрипшим голосом кричит:
-- Приготовиться к отражению танковой атаки!

И тогда встаём мы через силу.
И, гранаты в нишах отыскав,
видим, как в притихшую низину
выползают танки из леска.

Вьётся за стальными черепахами
пыль столбом, бензиновая вонь, --
по траншее, бомбами испаханной,
открывают пушечный огонь.

И опять заваривают кашу.
Пыль, и дым, и гарь – не продохнуть!
Нутряной, туберкулёзный кашель
прямо выворачивает грудь.
Голову раскалывает грохот,
мысли рвёт снарядный свист и вой,
и уже мы понимаем плохо,
что творится на передовой…

А сержант ныряет по ячейкам –
раненую ногу волочит –
и, погон сминая чей-то,
в уши жарко дышит и хрипит:
-- Вы что тут – заснули, мать вашу? Гранаты к бою!

* * *
Мы устали так страшно, что нам уже безразлично.
Лишь затихнет стрельба – где стоим, там и валимся
замертво.
И в траншею вползает с тротиловым дымом безмолвие.

И средь этой – скорее могильной, чем сонной – тиши
бродит, еле держась на ногах, добровольный дежурный –
сержант, -- может быть, больше всех и измученный.

Он не то что присесть – он боится замедлить шаги,
чтоб цигарку скрутить… Потому что замедлит – уснёт;
потому что теперь, даже если начнётся опять канонада,

не проснётся никто. Надо будет будить,
надо будет хлестать по щекам и над ухом стрелять, --
а иначе фашисты, дойдя до траншеи, повырежут сонных.

НЕПРИМИРИМОСТЬ

В патронник загоню патрон.
Затвор поставлю на предохранитель.
Готово для похорон, --
давайте, что ли, подходите.

Берите…
Но запомните одно:
ох, дорого вам это обойдётся! –
коль скоро мне греметь на дно,
то вам меня сопровождать придётся.
Я жизнь свою задаром не отдам.
Умоюсь я – и вас умою кровью.
Мы смерть разделим пополам,
и вашу долю – вам я приготовлю.
И то, что это не болтовня,
вы сами в этом скоро убедитесь,
и прежде чем приняться за меня –
вы за себя сначала помолитесь.
Пускай глаза мне выклюют вороны
и белый свет я больше не увижу, --
до самого последнего патрона
не принимаю вас
и ненавижу.

Я кончил.
Ровен сердца стук.
И отжимаю я предохранитель.
Ну, что вы заскучали вдруг?
Давайте, суки, подходите!..

* * *
Мы могли отойти: командиров там не было.
Мы могли отойти: было много врагов.
Мы могли отойти: было нас всего четверо.
Мы могли отойти – и никто б нас не стал упрекать.

Мы могли отойти, но остались в окопах навеки.
Мы могли отойти, но теперь наши трупы лежат.
Мы могли отойти, но теперь наши матери плачут.
Мы могли отойти – только мы не смогли отойти:

за спиною Россия была.

* * *

Посредине нейтралки протекает ручей:
куры вброд проходили в мирное время.
А теперь он - рубеж между ими и нами.
Чтоб его одолеть, столько жизней положишь!-
перекроют плотиной
трупы русла ручья,
И окрасится кровью у запруды и ниже вода.

ВОСКРЕСШИЙ ИЗ МЁРТВЫХ

Его посчитали убитым…
И, все документы забрав,
ушли по дороге размытой,
в воронке землёй забросав.

Но он оказался живучим –
откуда и силы взялись! –
и выбрался из-под липучей
холодной липучей земли.

Он был оглушён и контужен,
и долго не мог он понять,
кому и зачем было нужно
живого его зарывать.

А понял – и грудью на пашню:
«Ремень где, медаль, сапоги?!»
И так ему сделалось страшно,
что лучше б он вправду погиб.

Уж лучше и вправду навеки
ему земляную дыру,
чем так вот случайно, нелепо
остаться в фашистском тылу!
Куда он теперь –
безоружный,
оглохший,
в грязи
и босой?

Себе самому-то не нужный –
кому же он нужен такой?..

Смеркалось.
С тоскливою болью
за лесом дымился закат.
И брёл, спотыкаясь, по полю
воскресший из мёртвых солдат.

* * *
Вокзалы, вокзалы, вокзалы…
Дорожный приглушенный гвалт.
Карболкой пропахшие залы
и серый перронный асфальт.

И пусть я давно уж не езжу,
осёдлою жизнью живу,
но снова – как прежде,
я к вашим причалам хожу.

Вокзалы, вокзалы, вокзалы…
Придут и уйдут поезда.
Вы, если б могли, рассказали
про то, что видали т о г д а.
Оркестр играл на перроне,
на фронт провожая солдат,
и было нас в каждом вагоне
по сорок военных ребят.
И нм картузами махали
с откосов крутых пацаны,
и девушки вслед нам кричали,
чтоб мы возвращались с войны.
Но смерть пощадила немногих.
Вернулись – кому повезло…

Дороги, дороги, дороги –
и радость и страшное зло.

МЕМУАРЫ

Солдат
никогда не станет писать о том,
как воевали генералы:
он этого не знает.

А генералы
любят писать о том,
как воевал солдат,
хотя знают они о солдате
не больше, чем тот о генералах.

Каждому – своё.

СЛАВНЫЙ МАЛЬЧИК

В детстве лазил по деревьям и по крышам, –
мать ругала: «Разобьёшься!»
На ходу с трамваев прыгал, не боялся, –
«Выпорю!» – грозил отец.
В расшибалку и пристеночек играл –
участковый приходил.
Подерёшься с пацанами ненароком, –
«Хулиган!» – кричат соседки.
Из рогатки мух стреляешь, –
«Вот бандит растёт, ей-богу!»
И когда устанешь разве от такого воспитанья –
и не лазишь по ям,
и не прыгаешь с трамваев, в расшибалку
не играешь, ям не роешь, не дерёшься,
и рогатка надоела, –
и родители, и в школе,
и соседки с участковым говорили:
«Славный мальчик!» – и вздыхали облегчённо.

А на фронте если лазил по деревьям и по крышам, –
говорили: «Он умеет!»
С танков на ходу как кошка прыгал, –
«Молодец!» – хвалил сержант.
Точно в цель швырял гранаты –
благодарность от комроты получил.
Отрывал окопы ловко, –
«Он работал на гражданке землекопом!»
В рукопашных не терялся, не плошал, –
помогал ребячий опыт.
огонь из миномёта без промашки, –
и медалью наградили «За отвагу!»
А придёт какой, бывало,
с ним наплачешься на фронте:
лазить, прыгать не умеет,
и гранаты-то боится, а не то что
рукопашной, и окопа не отроет,
и стреляет чёрт-те как, –
и солдаты, и сержанты, и комроты с замполитом
говорили:
«Кто воспитывал такого?» – и ругались огорчённо.

Коса Фриш-Нерунг

Вот мы и к Балтике вышли!..

Солнце и ветер. Лазурное небо. И синее-синее море.
Белые тучки на небе и белая пена на волнах.
Серые дюны и желтые сосны с зелеными кронами.

Солнце и ветер. Плещет о берег прибой. С шелестом
Волны бегут по песку. Поверху сосны шумят.
И по всему побережью — гуд, непрерывный и вязкий.

Солнце и ветер. Воздух — крепок как спирт. Напоен
Йодистой свежестью моря, хвоей сосновой, смолой
И непривычным солдату запахом пляжных песков.

Вот мы и к Балтике вышли, с юга на север разрезав
Восточную Пруссию.

Вышли на взгорье —
и замерли от удивленья:

серое, ровное что-то внизу — до горизонта.
Раньше такого не видели...

— Хлопцы! Да это же море, Балтийское море!

И по всему косогору,
по травке весенней,
путаясь в полах шинелей,
падая и подымаясь,
что-то крича несусветное,—
хлынула лава русских шинелей...

Так все и врезались с ходу в балтийские волны!

Ну а потом, у костров,
кто нагишом, кто в исподнем — кто как,
грелись, сушились, курили
и улыбались счастливо
губами, от холода синими,—
словно мальчишки, перекупавшись.

* * *

Наш полк стоял в резерве, за рекой –
в весёлом молодом березнячке.
Мы целую неделю отдыхали:
топили бани, мылись. Вечерами
киномеханики крутили «Два бойца», –
и мы беззлобно ржали, наблюдая,
как Марк Бернес стрелял из РПД –
ручного пулемёта Дегтярёва:
строчил напропалую, без прицела,
и даже левый глаз не прикрывал,
и немцы так картинно помирали
под этим маркбернесовским огнём…

Затем – неделя смотров и проверок.
С утра до вечера – как это? и как это? –
комиссии, комиссии, комиссии
из армии, из корпуса, полка…
И так нас эта публика замучила,
ну прямо хоть в траншеи убегай!

Но наконец – последняя проверка
перед обедом. Славный был денёк –
июньский, солнечный, нежаркий.
Мы выстроились в «в полном боевом» –
с винтовками, с примкнутыми штыками,
шинели в скатках, вещмешки, подсумки,
сапёрные лопатки и надоевшие вконец
противогазы. на нас –
идущей умирать и побеждать пехоте…

* * *

У врача не найдётся ни сил и не времени
выяснить, что с тобой: в медсанбате –
запарка, раненых – сотни. Лишь рукою
махнёт: «Безнадёжен!» – и тебя отнесут
санитары в палатку, где санбатовский морг,
и положат меж мёртвыми и умирающими.
А ты ночью проснёшься и завопишь: «Жрать хочу!» –
и упишешь за милую душу котелок
медсанбатовской каши с черняшкой – и по новой
уснёшь, как ни в не бывало,
меж мёртвыми мёртвым сном:
переутомление!

* * *

Как мы воюем?..
А ты у фашистов спроси,
Только не до, а потом – после боя:
чтоб от них какой правды добиться,
надо всегда после боя их спрашивать.

Ты среди нас поприсутствуй незримо
и погляди как-нибудь незаметно,
как – ну хотя бы в траншейном бою –
рота ворвётся во вражьи окопы.
Думаешь, фриц задерёт сразу руки?
Как бы не так! – эта публика наглая.
Им, пока душу не вытрясешь,
не объяснить, что такое война.
И, наливаясь привычной яростью,
так же привычно работают руки, –
пулей, гранатой, штыком и прикладом
в чувства приводим арийскую сволочь.
Трупы чернеют в ходах сообщений,
толовым дымом курятся землянки…

Ну и теперь, если пленные будут,
ты и спроси у них –
как мы воюем!

РАССТРЕЛ

Он принял смерть спокойно.
Спокойно глядел,
как немцы подравняли короткий строй,
привычно взбросили к плечу винтовки,
прицелились –
и по команде «Файер!»
придавили спусковые крючки…

Но когда
офицер подошёл к распластанному трупу,
чтобы убедиться, что русский мёртв,
он даже вздрогнул от неожиданности:
не вечный покой, а ненависть –
лютая ненависть была на лице русского.

Офицер с раздражением пнул голову,
но шея не успела задервенеть,
и голова возвратилась в прежнее положение.

* * *

Когда ты убиваешь врага в бою, ты не можешь быть уверен, что убьёшь его, а не он тебя, – и потому ты не чусвствуешь себя убийцей… Но почему т ы не радуешься, когда после боя приходится подчас расстреливать безоружного врага, хотя ты хорошо понимаешь, что в бою он мог убить тебя?..

* * *

По утрам Лёха говорит сержанту:
– Ну, я пошёл на физзарядку.
– Валяй! – разрешает сержант. – Заряжайся…

Лёха топает ходами сообщений в овраг,
лепит смолой к сосне трофейную открытку:
Гитлер стоит руки в боки и лыбится, сука!
Лёха приступает к упражнениям:
стрельба из винтовки лёжа, с колена и стоя –
обойма патронов на каждое упражнение.
Потом умывается из родничка – водные процедуры! –
и возвращается в траншею.

Там уже принесли завтрак, Лёху встречают весело:
– Как здоровье у Адольфа? Не жалуется?.. –
Лёха вытаскивает из кармана остатки открытки.
– Никак рекорд? – говорит сержант.
– Точно, – кивает Лёха. – 15 очков из 15 возможных.
Ну, командир, нынче тому фрицу-пулемётчику,
что угробил Вальку Бересова, будет капут! –
И приступаем к приёму пищи.

Солдатские университеты

На фронте –– как нигде на свете ––
изучишь целый курс наук в солдатском университете.

Во-первых, при любой погоде –– ногами и ползком на брюхе
пройдёшь науку географию, свой путь под пулями проплюхав.
Ты познакомишься затем с другой наукой –– геологией,
Траншеи и окопы роя, трамбуя брустверы пологие.

А лазая и в хмурь, и в вёдро в полях, оврагах, по кустарнику,
Усвоишь безо всяких лекций и зоологию с ботаникой.
И звёздной ночью, на посту, обняв винтовочку с патронами,
Узнаешь как бы между прочим и кое-что из астрономии.

А наблюдая, как фурчат осколков мин сухие листики,
Самой печёнкою постигнешь науку хитрую –– баллистику.

И музыкальные способности усовершенствуешь что надо,
на слух, по звуку различая калибры рвущихся снарядов.

И о задержке при стрельбе из «станкача» –– собравши сведения,
ты станешь, право слово, докой и в области машиноведения.

В землянке вечером обсудишь, с друзьями возлежа на нарах,
вопросы мира и войны — на философских семинарах.

А что касается сухого и скучного предмета логики,
поймёшь: на фронте без него –– ты первый кандидат в покойники.

И если ранит –– то пройдя по всем кругам госпиталей,
изучишь в муках анатомию –– на шкуре меченой своей.

Ну, и усвоив на «пятёрку» окопное языкознание,
ты и закончишь полный курс солдатского образования.

И выдадут тебе торжественно официальную бумагу
с медалью вместе –– «За отвагу».

* * *

Выбора нет – надо прикинуться убитым:
старая солдатская хитрость! – лягу у свежей
воронки, рядом с погибшими, где крови побольше,
присыплю себя землёй, а каску и лицо
вымажу кровью.

Фрицы, как всегда после боя, вынесут к дороге
мёртвых своих и раненых – и станут ожидать
обоз, довольные успехом, смеясь и покуривая
и отрядив двух или трёх прочесать не спеша
остывающее поле боя.

Я дождусь, когда они подойдут поближе.
А как подойдут – шаря по карманам убитых, –
пиная сапогами и пристреливая раненых, –
я и врежу по ним внезапно с нахлёстом
очередью из ППШа.

А там пускай потом поднимают гвалт! –
орут, стреляют, преследуют: от дороги до меня
не меньше километра, – не успеют, я раньше
уйду лощинкой в лес, испортив им, сволочам,
собачье торжество.

* * *

Пусть пишут, что хотят…
Но я-то знаю,
как надо и не надо воевать,
чем отличается обстрелянный боец
от своего зелёного собрата:
бывалый – бережёт себя в бою,
он осторожен и предусмотрителен,
он даже может показаться трусом
тому,
кто ни хрена не понимает
в коварной диалектике войны
и кто горазд победу добывать
не вражеской – своею кровью…


* * *

Когда командир роты начинает заполнять наградные листы, Никита Ярыгин – тут как тут:
– Товарищ лейтенант, мне б «За отвагу»… – Кого другого лейтенант шуганул бы так, что тот заикаться стал, как контуженый, но Никиту терпит: пулемётчик – редкий, милостью божьей!
– На кой тебе медаль? К большому ордену представлю.
– Не хочу орден, – канючит Никита, – хочу медаль…
– Так у тебя ж их и так уже четыре!
– Ништо, это не водка, нормы нету… – Лейтенант начинает заводиться, хватает кулаком по ящику:
– Ну на что это похоже – клянчить награды?! – Тогда и Никита меняет тон, и лицо у него становится как в бою, за «максимом»:
– Да меня ж убьют сто раз, пока я дождусь того ордена!
А медаль – командир полка даст
Лейтенант качает головой:
– Ну и порядки на святой Руси!

ЯЗЫК ВОЙНЫ

Одного жаль – в БОРИСЕ моём выпущены народные сцены да матерщина французская и отечественная.
А. Пушкин
– За Родину, товарищи! Ура!..
И дальше – мат такой, что вздрогнет небо.
И тот, кто скажет мне, что я – соврал,
тот, значит, никогда в окопах не был.

Бои, походы – ох как нелегки!..
И вряд ли можно было усомниться,
что если камни бы имели языки,
то камни тоже стали б материться.

Есть у войны присущий ей язык.
Язык борьбы. Язык сражений.

Когда под рёбра всаживают штык –
тогда не до изящных выражений.
 

* * *

Очистка от противника траншей –
гранатами, штыками, финками,–
и топчем, топчем трупы егерей
армейскими тяжёлыми ботинками.

Ответят за войну и за разбой!
Мы их живыми, гадов, не отпустим.
Мы их потом, когда окончим бой,
как брёвна, выбросим за бруствер.

РАЗМЫШЛЕНИЯ О РУКОПАШНОМ БОЕ, ОРГАННОЙ МУЗЫКЕ И ВОЙНЕ В ЦЕЛОМ

Вы когда-нибудь видели, как дерутся пьяные?
Отвратительное зрелище, не правда ли?..
Так вот,
рукопашный бой – куда отвратительней.

Вы когда-нибудь слушали органную музыку?
Величественно, не правда ли?..
Так вот,
рукопашный бой – величественней.

И это совмещение несовместимого
погубит войну,
потому что человечеству, в конце концов,
осточертят пьяные драки под органную музыку.

* * *

Беда! – ветром с нейтралки несёт таким трупным
смрадом – задыхаемся, хоть противогазы
натягивай… Не то что от еды и питья –
от курева выворачивает кишки.

– Эй, вы! – кричим фрицам,– убирайте своих мертвяков.
– Убирайт ви! Сам шиссен – сам убирайт!.. –
Да мы б убрали, но едва вылезем из траншеи –
открывают пулемётный огонь.

Вот бы, думаем, переменился ветер!.. А он и впрямь
переменился, и всю вонь понесло на фрицев.
– Рус,– заорали они,– нихт шиссен, ми убирайт!
– Ну нет! Теперь нюхайте!..

После смекнули: а что, как ветер опять сменится?..
И согласились: – Хрен с вами, убирайте!
Не бойтесь: стрелять, шиссен , нихт, не будем.
Не меряйте нас на свой аршин.

НА ВОЙНЕ, КАК НА ВОЙНЕ

В стороны отложены лопаты.
И с завидным рвением
на переднем крае два солдата
выясняют отношения.

Что они уж там не поделили,
прокурор и тот не разберёт! –
то ли сухари у них стащили,
то ли котелки им подменили,
то ли – совсем наоборот:
Иванов с Петровым,
всем известно,
в роте самый муторный народ.

Дело, словом, тёмное…
Но только
с полчаса, наверное, уже
выясняют отношенья Колька
с Петькой на переднем рубеже.

А война – само собой – идёт.
Ганс из пушек по траншее бьёт.
Только Петька с Колькой –
нуль внимания:
хрен с тобою – молоти, Германия! –
потому что Иванов с Петровым,
не скажи – обстрелянный народ.

А вблизи расколется снаряд –
плюх в траншею
и лежат сопят…
– Колька, жив?
– Живой. А ты как?
– Вроде.
– Ну, порядок!.. –
И давай опять
жгучие проблемы выяснять.

Ну а если ганс почнёт гвоздить
так, что – будь здоров, почтение! –
Колька выражает осуждение:
– Ох и паразит, на самом деле –
не даёт людя?м поговорить!

– Он такой…–
согласно вторит Петька:
тут у них противоречий нет.
– Но ты погоди,
ты мне ответь-ка,
не вяжись, как баба в перебранку,–
ежели не ты,
какой же шкет
замотал консервов банку?..

В сторону отложены лопаты.
Языком работают солдаты.

* * *

Героев делала война, но награждало начальство.
А поскольку между войной и начальством есть разница,
то и получилось, что одни герои – такие, какими их
хотело видеть начальство,
а другие – те, которых сделала война.
Последних больше, но награждены щедрее – первые.

* * *

Я был на той войне, которая была.
Но не на той, что сочинили после.
На такой войне я не был.

* * *

– Товарищ полковник! Там снайпер. Пройти невозможно.
– Давайте проверим: пошлите солдата.
– Вы убедились, товарищ полковник?
– Пошлите второго: возможно, случайность.
– Товарищ полковник!..
– Пошлите и третьего: для подтверждения.
– Ну что вы молчите, комбат? Вы правы: там снайпер.

Мой стих жизнеспособен, как солдат
Мой стих — жизнеспособен, как солдат,
Готовый драться до последнего патрона.
Он не украсит, может быть, парад,
Но вот в бою, в окопе — он как дома.
Он выстоит. Есть страсть и правда в нем,
Есть собранность, солдатское уменье,—
И под любым свирепым артогнем.
Он не изменит своему предназначенью.
И если сам я не дойду до цели,
Как не дошли в войну ту миллионы,
Мой стих в солдатской трепаной шинели
В строю родных стрелковых батальонов,
Чья сила силу страшную низвергла,
Дойдет, как я дошел, до Кенигсберга.

***

Белый апрель:
белая замять распоротых пуховиков и подушек
по дорогам;
белая кипень вишневых садов в палисадниках
по предместьям;
белые флаги с безлюдных балконов и окон
по улицам…

Белый апрель 45-го года в Германии –
Капитуляция!

СОЛДАТСКИЕ СТРОКИ
*
Тому, кто слишком любит жить - не сделать ничего великого.
*
Ночью в атаке "ура" не кричат.
А почему - не понятно.
*
Время в бою измеряешь не по часам - ударами сердца.
*
Свежий снег не то капустой, не то яблоками пахнет.
*
По каске убитого
ползала
божья коровка.
*
Танцуют раненые в клубе заводском
в наряде госпитальном -
в кальсонах и ночных сорочках.
*
Три друга:
один стал младшим лейтенантом -
и ну учить других почтению к себе.
*
Жить может быть тяжелой, грязной, тесной,
Но жизнь не может быть - неинтересной.
*
Старшиной -
как и поэтом -
надо родиться.
*
Мы уходим из жизни, узнав о ней самую малость...
словно мы впопыхах пробежали по залам музея...
*
Он родину любит, конечно.
Но все-таки больше - себя.
*
Желуди в чашечках -
словно патроны
для автоматов.
*
Наши мины -
поют в полете,
а фашистские -
воют от злобы.
*
Память о погибших на войне
Хранится три-четыре поколения,
когда не меньше...
*
Честь в бою добывают чужой,
а не собственною кровью.
*
Что такое оружие?
Те же станки,
у которых колдуют рабочие люди -
солдаты.
*
Войне совсем не все равно, что у солдата на ногах.
В ботинках воевать удобнее, чем в неуклюжих сапогах.
*
Поэзия - язык богов.
Но бог на фронте - артиллерия.
Ну и язык таков.
*
Мне кажется,
что правое плечо
как будто стало ниже левого -
от тяжести винтовки.
*
На отвалах рва противотанкового -
первые апрельские цветы,
желтые, как капсули снарядов:
мать-и-мачеха...
*
"Оставь наивность всяк сюда входящий",-
я так бы написал
над входом в жизнь.
*
На войне нет людей. На войне - только цели,
на которые смотришь сквозь прорезь прицела.
*
Война не однозначна.
И победой
Ее успех еще не обозначен.
*
В искусство жизни входит
и искусство смерти.
*
"Катюши" -
как будто кто, напрягаясь,
вырывает клещами из досок
ржавые гвозди.
*
Солдат - человек не брезгливый.
Но прыгнешь в воронку,
а там - разложившийся труп!
*
Было:
две руки и две ноги.
А теперь -
нога и три культи.
*
Что такое война - знают те, кто не знает войну.
А кто знает - тому о ней трудно судить однозначно:
это ж - как океан, который всегда озадачивает...
*
Моральный фактор?
Моральный фактор - очень хорошо,
когда его... поддерживают танки.
*
Ненависть - чувство такое же древнее,
как человеческий род.
*
Солдат не зубоскалит за едой:
еда -
святое дело для солдата.
*
Сон на войне:
как будто дали краткосрочный отпуск.
*
Паршиво не то, что убьют: в конце концов, мы - не бессмертны.
Паршиво, что в самом начале спектакля опустится занавес
спектакля, названье которому - жизнь.
*
Забравшись в кустики,
подальше от начальства,
и изучаем тему:
"Храп - дело в запасном полку."
*
Вздыхал солдат:
-Попасть бы мне на службу
в армейский банно-прачечный отряд!...
*
Если судьбу не удается поймать за рога,
нечего делать - хватай ее, стерву, за хвост!
*
Они штыки вогнали в грудь друг
другу с ходу.
*
На марше:
пыль липла к телу,
лезла в ноздри,
хрустела на зубах,
сушила горло -
и вызывала тошноту...
*
Выжить за счет других - вот его
цель заветная.
*
Сначала - зарыли: решили, что мертвый.
Потом передумали - и откопали: живой!
*
Как хотите, а все-таки это не женское дело - война.
И не требуйте - если умны - доказательств.
*
На войне
цена
всему
одна -
жизнь людская.
*
... а их все ждут, надеются на встречу...
*
Слава вам - безымянным бойцам 41-го года!
Вам, принявшим невиданной силы удар на себя.
Орденов и медалей, чтоб вас наградить, не хватило,
Но земли, чтобы вас схоронить, оказалось
достаточно всем.
*
Война убыстряет жизнь.
*
Отступление:
горят деревни, деревья, хлеба,
горят ноги в ботинках,
горит душа...
*
Я люблю военнный язык,
если только это - язык,
а не рык.
*
Неужели было такое время,
когда мы перед едой мыли руки?..
*
Доля связистов:
связь замечают, когда ее нет.
*
Тот снаряд, что свистит -
мимо летит.
*
Обычный разговор в окопах:
какую смерть придумать Гитлеру,
когда он попадется в наши руки?..
*
По улице - пулеметный огонь.
Прижались к стене.
А на ней -
Контур детской руки
с обведенными пальцами.
*
Культурно матерился:
- Облокотиться я хотел на вас!..
*
Баня в окопах:
потеешь,
а вымыться негде.
*
Наша рота отличилась в том бою:
на нейтральной полосе
две воронки заняла...
*
Строгий командир:
- Убьют - на глаза не попадайся: накажу!
*
Да гори ты синим пламенем!-
а я дров подброшу.
*
Наше время трагично. И трагичней его от Адама и Евы в истории не было.
*
Мы возникаем из небытия.
И, жизнь прожив,
в небытие уходим...
*
Кто в "наркомздрав", кто в "наркомзем",
кто в "здравотдет", кто в "земотдел", -
кому как повезет...
*
Снега:
и лежит земля перебинтованная,
Точно в спину раненый солдат.
*
Так любили страну, что писать о себе им
казалось неловко.
*
Убить врага и снять с него оружие -
обычай столь же древний, как война.
*
Поля -
как солдатские головы,
подстриженные под машинку.
*
Зачем солдату
в ранце таскать
лишнюю тяжесть -
маршальский жезл?..
*
На войне, под огнем,
ты поймешь ту простую и вечную истину -
жизнь сама по себе - и награда и счастье.
*
Нет жизнь не коротка, хотя и коротка:
она вмещает вечность в ей отведенный срок.
*
... и луна выходит из-за леса новенькой
медалью "за отвагу".
*
Солдат думает,
что погибнет, -
и перестает думать о смерти.
*
Отвоевалась:
комссовали по беременности с фронта...
*
запустит сгоряча на пользу службы -
песок посыплется
со стен траншей.
*
В бою "ура"
кричишь не для врага,
а для себя.
*
Уйти из памяти труднее, чем из жизни.
*
Чем выше командир,
тем больше шансов
дожить до окончания войны.
*
Мы сыны не только Отечества,
но и всего человечества.
*
Проснулся утром,
сказал:
- убьют сегодня...
и к вечеру - погиб.
*
Пугающе-начальственная строгость неумных командиров.
*
Выходит раненый из боя
и смеется -
как чокнутый:
доволен, что остался жив.
*
У танка -
зренье стариковское:
вблизи он видит плохо.
*
Паршиво,
если смелость переходит в безрассудство.
*
После выстрела
орудие
подпрыгивало,
как лягушка.
*
После бомбежки -
в окопе,
тонко звеня,
осыпался песок.
*
Выстрел из танковых орудий:
- В вас!
- В вас!
- В вас!..
Бац!

--------

ПОБЕДА!

Толкнул разрыв - и опрокинул. И жизнь моя -
оборвалась.
Зачем, зачем, судьба военная, ты так со мною обошлась!
Уж лучше было бы загнуться в том 41-м распроклятом,
Чем, всю войну пройдя, погибнуть в победном этом
45-м,-
Когда войне-то пустяки - часа четыре оставалось,
Когда последние снаряды с прощальным эхом
разрывались,
Когда товарищи мои - потом - стреляли вверх, кричали,
И похоронщики, как дети, с другими вместе ликовали,
О мертвых в первый раз забыв... И мы, растерзанные,
жалкие,
В крови засохшей и земле - у ног живых лежали рядом
И не мешали торжеству: в такое празднество великое


Туда и обратно

Идти туда – страшнее, чем обратно.
Вот почему, когда на фронт бредёшь,
Рождает внутренняя дрожь
Уже воронка возле медсанбата.

Совсем не то, когда идёшь назад,
Пропахший кровью, порохом и дымом, –
Покажется тогда глубоким тылом
С воронками своими медсанбат.

А между прочим, поимей в виду, –
И тут не спрячешься от пушек дальнобойных.
Но ты шагаешь мерно и спокойно

И не тревожишь душу понапрасну:
Ты видел смерть вблизи, ты побывал в аду, –
Ну и чистилище тебе уже не страшно.

День рождения

В нашей жизни не так уже много тепла.
Да и разве нас женщина – нас война родила.

И вовек не забудется этот роддом
Под взлохмаченным небом в окопе сыром.

Было хмуро, натоптано, ветрено, пусто.
Пули тюкали в мокрый, расплывшийся бруствер.

Сиротой безотрадной казалась поляна
с посечёнными насмерть стеблями бурьяна.

Но в осеннюю эту, военную слякоть,
Даже ели хотелось – нельзя было плакать.

И в окопчике тесном, согнувшись горбато,
Грели руки и душу о ствол автомата.

КОСТРЫ 42-ГО ГОДА ПОД СТАРОЙ РУССОЙ

Лес трещит от мороза – как будто в лесу кто стреляет.
Забивает дыханье январская лютая стынь.
У дороги лесной, не дойдя до переднего края,
жгут бойцы на привале свои фронтовые костры.

Гаснут зимние сумерки. Небеса налились синевою.
Над дорогой бледный серпик иззябшей луны.
Остаётся меж нами и этой треклятой войною
километров двенадцать, не больше, морозной лесной
тишины.
Ночью будем на месте. А утром пойдём в наступленье.
Станем вязнуть в снегу, пот и кровь утирая со лба.
И потянутся по лесу, но теперь уж в другом направленье,
вереницы израненных, злых молчаливых солдат.
И опять добредём до знакомых вчерашних стоянок.
И раздуем костёр, и усядемся тесно вокруг,
сунув прямо в огонь – отрешённо и деревянно –
головешки негнущихся, обмороженных рук…

Ох какая зима! Ох какая свирепая стужа!
Примерзает душа к позвоночнику мутной сосулькой.
Да, конечно, фашистским собакам приходится туже,
но и нам – не дай бог! – сиди у костра и не булькай.
Не спасают ни ватные брюки, ни валенки, ни полушубки.
Да и что они могут, когда всё мертвеет окрест,
ну а мы днём и ночью в снегу, на морозе – какие уж
сутки,
страстотерпцы, несём свой судьбою назначенный крест.

…Гаснут зимние сумерки. Небеса налились синевою.
Над дорогой повис бледный серпик иззябшей луны.
Снег скрипит, как резиновый, под солдатской ногою –
и морозное эхо звенит средь лесной тишины.


ВСТУПЛЕНИЕ В БРАУНСБЕРГ

Города Восточной Пруссии встречали нас кладбищенской тишиной: дома целы, а жителей почти ни души, угнаны гитлеровцами в глубь Германии.
Люди ушли, а город остался.
Мёртвым, закованным в камень пространством,
телом, лишённым души.

Жутко бродить в этом городе гулком
по площадям, по пустым переулкам –
жутко, что нет никого.

Хоть бы в саду перед белым окошком
жалобно, что ли, мяукнула кошка, –
нету и кошек, представьте!

Только вороны над ратушей хмурой,
крытой внаклад черепицею бурой,
каркают хрипло и зло.


СЛАВЯНЕ ПОД КЕНИГСБЕРГОМ

По Восточной Пруссии, асфальтом,
средь немецких стриженых равнин,
в фаэтоне с вещевым хозяйством
догоняет полк свой славянин.

Фаэтон в порядке!.. На резиновом
мягком подрессоренном ходу., –
для военных целей реквизирован
в 45-м радостном году.

Ничего устроился с комфортом.
Восседает словно фон-барон.
Рядом с вещмешком его потёртым
празднично играет патефон.

Патефон отобран по закону:
это наш, советский инструмент,
и пластинки тоже все знакомые –
Лидии Руслановой концерт.

Фриц, видать, огромный был любитель
Музычку послушать перед сном,
и в посылке с фронта сеё грабитель
в фатерланд отправил патефон.

Сколько же их было мародёров!
Что приметят – тотчас отберут,
и без всяких долгих разговоров:
– Матка, дай! А то пук-пук, капут…

Нынче справедливость восстановлена.
больше не пограбите – шалишь!
Нет, не ваши танки рвутся к Ховрину –
наши к Кенигсбергу подошли.

И с пластинки, с глянцевого круга, –
на сердечный полный разворот,
эх, на всю на прусскую округу
Лидия Русланова поёт:
«Жигули вы, Жигули,
До чего вы довели!..»


ГОРОД ВЕТКА

Здесь шли ожесточённые бои…
И до сих пор, спустя уж треть века,
душа, как обожжённая, болит,
когда кондуктор скажет: – Город Ветка!

С годами время память притупило.
Но лишь блеснёт на Сож-реке вода –
и снова наплывает то что было,
как будто не кончалось никогда.

Я помню: мы не плакали в ту пору,
хотя бывало в пору ворот рвать.
А нынче – подступают слёзы к горлу,
и с ними не возможно совладать.

Пылит на марше сапогами время.
и скоро наш придёт последний час,
и мы сравняемся судьбою с теми,
что здесь легли гораздо раньше нас.

Но вечно будет солнечным пожаром
над Веткой каждый день вставать заря, –

и значит, воевали мы не даром,
и значит, жизнь мы прожили не зря.


ПИСТОЛЕТ-ПУЛЕМЁТ ШПАГИНА № 1961

Не смерть страшна. Тоска – страшнее…

И, взяв из пирамиды ППШа,
уйдёшь в глухой конец траншеи
и, стиснув зубы, не спеша,
перекрестишь огнём из автомата
и ночь и звёзды –
вдоль и поперёк!..

И расползётся серенький дымок.
И порохом потянет горьковато,
а перегретым маслом от ствола.
И запахи машинного тепла
свершат своё немое колдовство, –
и острое почувствуешь сродство
с свирепым постоянством ППШа.

Вернувшись,
в сонном храпе блиндажа
достанешь шомпол, ёршик и протирку,
присунешь ближе тусклую коптилку –
и будешь,
успокоено и долго,
вздыхая временами только,
перетирать и чистить автомат:

товарищ мой окопный, друг и брат!



МИНОМЁТЫ 82 ММ

Команда – как звенящая струна:
– Осколочными! Залпом! По пехоте!.. –
И девять мин стального чугуна
мелькнут из девяти стволов минроты.
И с промежутком в несколько секунд,
повтором отработанного штампа,
сухое небо, хлопнув рассекут
ещё, быть может, три-четыре залпа.
И в ожиданье – пот покроет лбы.
У миномётов станет тихо.
Как доги – воронёные стволы
присядут чутко на опорных плитах…

А там, вдали, за рыжим косогором,
где движется в атаку немцев строй,
вдруг по ушам бегущих гренадёров
ударит низвергающийся вой.
И лопнет, как звенящая струна.
И вспухнет грязно-жёлтыми дымками.
И девять мин стального чугуна
рванут у гренадёров под ногами.
И с промежутком в несколько секунд,
обвалами карающего воя,
раздавят, раскромсают, рассекут
нейтралку с окровавленной травою…

И остановит гренадёров смерть.
И возликует наша оборона.
И на траве останутся чернеть
тарелки минных выжженных воронок.

* * *

Последний шанс!.. Не ждать, пока прикончат,
а броситься внезапно на конвойных. Их двое:
спереди и сзади – с винтовками наперевес.
Они не ждут, конечно, нападенья – и думают,

что русский отупел от ожиданья смерти
и безоружен… Они не знают, что такое
последний шанс. Сейчас ты объяснишь им это,
когда дотащитесь до поворота – и переднего

прикроют кусты орешника: тогда, присев,
как будто заправляешь шнурок в ботинок,
дождись, чтоб задний подошёл поближе, –

и, резко обернувшись, швырни ему под ноги
с размаху, как гранату, свой шанс последний –
надеждой лютой налитое тело.


ВЕЛЬКОЛЯС

Вот и всё…
Колонна – на походе.
Девушки, не забывайте нас!

Обступила русские подводы
польская деревня Вельколяс.

Мы стоим, обнявшись у овина.
И, подняв печальные глаза,
девушка по имени Марина
что-то мне пытается сказать.

Не помогут нам ни бог, ни нежность.
Никакие не спасут слова:
вспыхнула любовь жолнежа
так же вдруг, как вдруг оборвалась…

Ничего вокруг не ощущаю.
И такой захлёстнут я тоской,
будто не с Мариной я прощаюсь,
а прощаюсь с собственной судьбой.

А она всё шепчет, шепчет глухо:
– Сбереги их, Езус, сбереги!.. –
И дрожит на смуглой мочке уха
камешек дешёвенькой серьги.

Я сюда уж не вернусь, наверно.
Не увижу больше этих глаз.

Будь же ты благословенна,
польская деревня Вельколяс!


ЧП

У нас в полку произошло ЧП –
танкисты спёрли Таньку из санроты:
подъехали к санротовской избе,
в машину Таньку и – «Привет, пехота!».

Майор рассвирипел:
– Догнать! Отдать под суд! –
Но как ты их, едрёна вошь, догонишь,
когда у них теперь другой маршрут –
куда-то, говорили, под Воронеж.

И, плюнув, успокоился майор.
В конце концов, решил он очень здраво,
что Танька хоть и редкая шалава,
но увезли её не на курорт.

Однако он с начальником медслужбы
довольно долго резок был и груб:
– Тебе охрану выделить не нужно?
А то гляди – санроту всю сопрут.


* * *

Возвращаюсь как-то вечером в землянку и вижу – спит на моей койке какая-то девушка.
– Вы кто такая? Как сюда попали? –
Просыпается: ба! да это военфельдшер Маргарита Манкова – новая хирургическая сестра из полковой медсанроты, миловидная, доложу вам, шатенка с фигурой Афродиты.

Спустила ноги на пол, одёрнула юбку на коленях и говорит таким тоном, словно пришла узнать, который час:
– Товарищ военврач, я решила выйти за вас замуж. – Я как стоял, так и сел на ящик с медикаментами.
A она продолжает, как ни в чём не бывало:
– Если вы на мне не женитесь, я не знаю, что я с собой сделаю!
Мужчины проходу не дают, пристают, а если я выйду замуж, приставать не будут.

Наконец я обрёл дар речи:
– Но почему именно за меня? –
И слышу потрясающий по своей логике ответ:
– Потому что вы мне нравитесь.
– Но, простите, я вовсе не собираюсь жениться. – И опять – ответ:
– Придётся, товарищ капитан, если хотите спасти меня.

– Но почему бы вам не выйти замуж за одного из тех, кто вам проходу не даёт?
И опять – ответ, потрясающий по своей логике:
– Да потому что они все нахалы! –
Тогда я говорю:
– Этого быть не может, чтоб все!
Но она отбивает и эту мою контратаку:
– Я лучше вас разбираюсь в таких вопросах, товарищ капитан.

Я наконец поднимаюсь с ящика с медикаментами:
– Хорошо, хорошо, я подумаю, а пока идите к себе в санроту…
– Но я пришла жить у вас, видите – даже вещи принесла.

Эту ночь я провёл у своего друга – начфина, а когда утром пришёл в штаб, встретил замполита:
– Слушай, капитан, ты что разводишь в нашем полку аморалку?
– Не понимаю вас, товарищ майор!
– Ах, не понимаешь?.. А я только что видел, как около твоей землянки умывалась военфельдшер Манкова. –
Я хотел рассказать ему, как всё это случилось, но он и слушать не стал.
– Не оформишь связь законным образом – будут неприятности.


* * *

Как на формировке в Старой Буде
полюбила девушка солдата…
Никогда я в жизни не забуду
Зойку-санитарку из санбата.

Разбитная тульская сестрёнка
с розовым припудренным лицом,
в выстиранной старой гимнастёрке,
туго перехваченной ремнём.

Вечерами по тенистой стёжке
мы бродили с нею за рекой,
и её шершавые ладошки
пахли свежим мыло и травой.

Оплывало олово заката,
сырость наползала из болот, –
от девичьих от плечей покатых
исходило ровное тепло.

И на сердце было так покойно,
словно в мире не было войны,
словно, пережив уже все войны,
мы о них и думать не должны…

Как на формировке в Старой Буде
пожалела девушка солдата, –
никогда я в жизни не забуду
Зойку-санитара из санбата!

НА ПЛАЦДАРМЕ

Капитану-лейтенанту Василию Шкаеву
Кто там командовал?.. Никто не командовал:
всех офицеров повыбило в первом бою.
Злость обуяла… да та ещё гордость матросская,
что просыпается резко – с разрывом гранаты:
– Полундра! Вперёд!..

Фрицы притишили бег. Дрогнули было.
Только таких сволочей на испуг не возьмёшь!..
Вот и схлестнулись – там, где обрыв у реки,
белый песочек внизу, – с цепью мышиных шинелей
бушлаты балтийские.

Дрались по-флотски – работали сосредоточенно:
лихо, без страха, с единым желаньем – убить!
И по реке разносились: лязг штыковой, удары
прикладов, одиночные выстрелы, всхрипы, мат,
возгласы боли…

Сбросили в реку. А сами – вверху, над обрывом.
Клёши обтёрханы, кровь на руках и винтовках, –
и, как бывало в атаках, не сразу и поняли,
что? это фрицы внизу, по колено в воде,
лапы задрали?..


ЛОЖКА

Мать честна! – утерял ложку… Носил за правой обмоткой,
прошёл с нею, можно сказать, огонь, воду и медные трубы –
всю Беларусь, от Калинковичей до Острува Мазовецкого, –
а в Польше – посеял.

И где, как – ума не приложу!.. Может, когда ползали
в боевое охранение, но скорее всего – третьего дня,
когда ходили накатывать блиндаж командиру батальона
сосновыми кряжами.

Делать нечего: привезут обед – все едят нормально,
а я суп хлебаю через край котелка, а пшённую кашу
или пюре из сушёной картошки пальцами выгребаю –
как поросёнок какой!

Можно, конечно, и подождать, пока кто управится,
ложку ребята одолжат, – да ведь остынет пища,
и брезгую я, если честно, и чинарики чужие докуривать
и есть чужою ложкой.

А какая ложка была!.. Нет, не та, не столовская,
узкая и остроносая, – самодельная: круглая, забористая,
танкист один подарил, спас я его из горящего танка.
И нате вам – утерял…


* * *

Сколько волков расплодилось за эту войну –
спасу нет!
Ну и хотя не окопникам остерегаться волков,
а приходится…
Около фронта не встретишь – в ближнем тылу
ошиваются:
рыскают, твари, у зимних дорог и тропинок
и нападают
на одиночных бойцов, одиночные сани
из засад.
И ни хрена не боятся винтовочных выстрелов:
свыклись,
так же как свыклись и люди, с войной.

СТАЛИН

Если признаться честно —
меньше всего в окопах
 мы думали о Сталине.
Господа Бога вспоминали чаще.
Сталин
никаким боком не прикладывался
к нашей солдатской войне,
и говорить о нём
просто не находилось повода.
 
И если бы не газеты,
право слово, мы бы так и забыли
эту не встречавшуюся в русском языке
фамилию.

СОЛНЦЕ ПОБЕДЫ

9 мая 1945 года. Восточная Пруссия. Город Толькемит. Два часа дня. Крики и стрельба в честь Победы, которые бушевали всё утро, утихли…
Мир сегодня от края до края
Ярким солнечным светом облит
И, до самой души проникая,
Чем-то большим, чем радость, дарит.

Так торжественно, тихо, спокойно.
И такая безмерная высь.
Что мне кажется –
Только сегодня
На Земле
Зарождается
Жизнь.

***

С чем только тогда не боролись!
С поэзией Есенина — боролись.
С кибернетикой — боролись.
С обручальными кольцами — боролись.
С гипотезой расширяющейся вселенной — боролись.
С церковной архитектурой — боролись.
С названиями улиц — боролись.
С музыкой Прокофьева — боролись.
С генетикой — боролись.
С регби — боролись.
С кипарисами — боролись.

С одним только не боролись — с невежеством.


В. Кондратьев. Предисловие к книге "Окопные стихи" (М., Советский писатель, 1990)

Я пишу эти строки ровно через год после смерти Юрия Белаша, а потому писать трудно, не ушли из сердца и боль, и какая-то обида на судьбу, отмерившую жизнь поэта и взявшую его в мир иной в самый расцвет творчества, когда из-под его пера стали выходить совершенно новые - и по духу, и по форме - произведения.

Несмотря на то что у Юрия Белаша вышло всего два сборника стихотворений - "Оглохшая пехота" и "Окопная земля", имя его известно многим любителям поэзии, и особенно ветеранам минувшей войны, которые увидели в стихах поэта свою войну, и такую войну, какой она была в действительности, - жестокую, кровавую, тяжкую до невозможности. "Тут тяжело. Тут очень тяжело. Так тяжело, что взвыл бы брянским волком!.." - вырывается у Белаша в одном из стихотворений.

Однажды я назвал поэзию Юрия Белаша энциклопедией окопной солдатской жизни, и назвал, по-моему, вполне справедливо, потому как в сборниках "Оглохшая пехота" и "Окопная земля", дополненных подборкой в "Знамени" (N 12, 1986), охвачены в полном смысле этого слова все перипетии и случаи жизни солдата на переднем крае. Тут и безудачные бои сорок первого, и победные - сорок пятого, тут и бомбежки "лаптежников", тут и страшные рукопашные бои, и горестные отходы, тут и "запасной" полк, тут и госпитали, тут и... Да нет смысла перечислять, достаточно взглянуть на оглавление в конце этой книги, где лишь по заглавиям стихотворений можно понять, что нет ни одной из сторон солдатской жизни, солдатского быта, не охваченной поэтом...

И такой вот густоты в описаниях фронтовых будней я что-то не могу припомнить у других поэтов-фронтовиков. Я выделил - "будней", потому что и бои были тоже буднями, только более страшными, чем обычные дни и ночи на передовой, где ожидание смерти было ежечасным, если не ежеминутным.

Но кроме этого Ю. Белаш дал целую галерею образов окопников. Пройдемся опять по названиям стихотворений: "Бронебойщик", "Шурочка Шатских", "Санинструктор", "Фронтовая королева", "Я солдат...", "Очкарик", "Жизнь и любовь Кости Пароходова", "Менделеев", "Лейтенант", "Разговор с Валентином Гончаровым"... Это и отметил поэт Владимир Соколов, сказав, что "в стихах постоянно возникают люди - живые, раненые, мертвые, с именем и без имен", и надо добавить - каждый со своим характером. Потому-то и неудивительно, что Ю. Белашу безусловно удалась и драма "Фронтовики" ("Театр", ╧ 8, 1985), в которой кроме напряженного и драматического сюжета имеются прекрасно и выпукло выписанные образы. Этой пьесой, к сожалению, не заинтересовались театры, отдав предпочтение беллетристическим "Рядовым" Дударова, которые очень ложились на проторенные театральные ходы, а вот драма Белаша потребовала бы серьезной и новаторской работы, которая оказалась не под силу нынешним режиссерам. Но я уверен: придет время и для этого произведения, потому что такой поистине военной пьесы еще не было на подмостках наших театров.

Перечитывая Ю. Белаша,- а я делаю это часто,- невольно ловишь себя на некой зависти к поэту. Ведь то, для чего прозаику нужна не одна книга, поэту удалось сконцентрировать в тоненькой книжечке и рассказать в ней почти в с ё о войне. Но чего это стоило поэту, по-настоящему знал, наверное, только он один. Мы, его друзья, можем только предполагать, припоминая постоянную сосредоточенность этого человека, порвавшего много связей с прошлыми друзьями и знакомыми, называвшего свою квартиру на Ломоносовке "моим блиндажом", в котором он без помех мог отдать себя одной страсти - поэзии. У Юры есть одно стихотворение:

Нет, я иду совсем не по Таганке -
иду по огневому рубежу.
Я - как солдат с винтовкой против танка:
погибну, но его не задержу.
И над моим разрушенным окопом,
меня уже нисколько не страшась,
танк прогрохочет бешеным галопом
и вдавит труп мой гусеницей в грязь.
И гул его, и выстрелы неслышно
заглохнут вскоре где-то вдалеке...
Ну что же, встретим, если так уж вышло,
и танк с одной винтовкою в руке.

В этом стихотворении вроде бы реальная картина, но, зная, что написано оно в ту пору, когда поэта не печатали, когда вообще было совершенно неизвестно, а будут ли когда-либо такие стихи опубликованы, есть в этом стихотворении не только непоколебимость солдата, но и непоколебимость поэта продолжать начатое, встретить все жизненные препятствия, если уж так вышло, с одной книжкой стихов в руке, книжкой, в которой нет ни грана лжи, а там будь что будет, напечатают или не напечатают, но нравственная сверхзадача поэта выполнена. И надо сказать тем, кто сейчас старается "списать" из литературы К. М. Симонова, что ни "Оглохшая пехота" Юрия Белаша, ни мой "Сашка" могли бы не увидеть света при нашей жизни, не будь реальной помощи и хлопот Константина Михайловича, взявшего на себя ответственность за публикацию этих вещей.

Возможно, некоторых читателей удивит, что последние стихотворения поэта написаны без рифм, он называл их "стихопроза", и возникнет вопрос: а почему поэт, прекрасно владеющий рифмой, вдруг от нее отказался? Я тоже задавал Юре такой вопрос, но он отмалчивался, надеясь, видимо, что я сам пойму это. И я понял. Материал, поднимаемый поэтом в последние дни его жизни, был таков, что рифма обязательно что-нибудь бы смягчила, сгладила, а может быть, и как-то, облегчила бы глубину и серьезность высказываемых мыслей. Я, например, не могу представить рифмованным вот это стихотворение:

Люди - нетерпеливы...
Если в гордиев узел завяжет история жизнь -
непременно найдется какой-нибудь муж,
у которого руки зачешутся - разрубить этот узел.
И разрубит... И задаст работенку не одному поколению
восстанавливать звенья разорванной цепи.

Эти строки кажутся мне будто выбитыми на камне, тут не сдвинуть ни одного слова, их монументальность исчезла бы, будь тут рифма. Возможно, я не прав, и пусть тогда поправят меня поэты и критики.

Закончить мне хочется словами двух подлинных поэтов - Давида Самойлова и Владимира Соколова. Вот - Д. Самойлов:

"Фронтовое поколение поэтов, видимо, главное свое уже отписало. Некоторые дописывают недописанное, вспоминают позабытое, а другие повторяются. Свежо прозвучала для меня только истинно солдатская книга стихов Юрия Белаша".

"Явление - а это действительно явление! - Юрия Белаша с его "Оглохшей пехотой", целиком вошедшей в "Окопную землю", где она получила сильное подкрепление в новых стихотворениях, ни с чем в современной поэзии не сопоставимо. Не знаешь, какое стихотворение выбрать, чтобы подкрепить подобное мнение... Можно цитировать "Окопную землю" строками, строфами, страницами - и все будет говорить о том, что такой войны, так написанной у нас в поэзии еще не было". Это - слова В. Соколова.

У Юры, как и у многих погибших на войне, нет могилы. Он завещал свой прах развеять с Воробьевых гор над Москвой. Те, кому дорога и близка его поэзия, могут пойти туда и помянуть настоящего солдата и настоящего поэта...

Вячеслав Кондратьев
Предисловие к книге Ю.С.Белаша ``Окопные стихи.''
(М., Советский писатель, 1990)